О, Антоний не однажды встречался с такими людьми, прозревая в них жестокостью облитое, неправдой вскормленное, от Лукавого, и, случалось, бесстрашно говорил об этом, но его не слушали, смеялись, обзывая тронувшимся с ума, и прогоняли, как если бы им было неместно находиться рядом с ним, улавливать исходящее от него, тихое и благостное; в них же самих не было благости, только упорство, даже если и приводило к еще пущему ослаблению душевной стойкости и смиряемости с сущим, которое есть мир земной и небесный, в изначале служивший лишь благу тишайшего и блаженнейшего.
Да, посреди ночи загрохотало, заухало, и Антоний, дремавший в ближайшем от Чивыркуйского залива прилесье, прислонясь к хилому черемуховому деревцу, уже распустившему ярко белые цветы и упадающему на слабо прогретую от зимнего наваждения землю дурманящим запахом, открыл глаза и посмотрел на зависший над ним искряно-синий Баргузинский хребет, как бы отыскивая в нем всколебавшее предутреннюю тишину, а не найдя, с легким удивлением и совсем по-мужичьи, точно бы и в нем было что-то от здешнего люда, почесал в затылке. К его ногам проскользнула, блестя серебряной чешуей, ближняя от обережья, темно-серая льдина, сокрушив на своем пути пару черемуховых деревцев, подмяв прореженный молодой зеленью желтый травяной покров, и, шипя, остановилась, то ли ослабнув в намерении продвинуться дальше, то ли придержав сей порыв до лучших времен.
— Эк-ка! — сказал Антоний и поднялся на ноги, оглядел льдину, пытаясь понять и в ней, а потом спустился к морю и увидел синь его, расшевеленную шально дующими ветрами, даже и в эту пору горячими и сильными, принесшими нечто от палящего зноя забайкальских степей, и с едва приметной радостью воскликнул:
— А батюшке надоело под ледяным панцирем, вот и стаскивает его почем зря. Дивно сие, волнующе сердце путника!
Открылось небо, прежде пребывавшее в тучах, обвислое, хмурое, воссияла луна, свет от нее был чист и ярок, и виделось далеко окрест, виделось, как подгоняемые ветрами льдины сшибались, обламывались, а про меж них пробивалась сильная и упругая, дерзостно веселая вода; она придавливала льдины, смывая снежное одеяние, и мало-помалу истачивала их, гнала к дальнему, едва прозреваемому отсюда, черному берегу. А когда луна скатилась за ближний голец и на высоком небе проступили первые солнечные лучи, сначала косые и робкие, но с каждой минутой все более укрепляющиеся в духе, который, конечно же, живет и в них, пускай и не всегда приметно для чуждого глаза, ближние к обережью белые пространства едва ли не вовсе очистились ото льда; зелено и освежающе поигривали волны, накатываясь одна на другую, а потом и на само обережье, пронзительно белое от черемухового одноцветья, и вот уже та льдина, что была выброшена на землю, омываемая ими, начала быстро, как бы даже с облегчением таять, так что когда Антоний вспомнил про нее, от льдины уже ничего не осталось. Но он скоро забыл про нее, как забыл и про все на свете, а не только про себя, про себя он забывал чаще, чем это было нужно, только что ж тут поделаешь, вдруг стронется в душе, засумятится и так отодвинет от ближнего, что потом, когда очнется, ему долго не отыскивается места среди людей, тогда и они смотрят на него как на утратившего разум, а проще сказать, как на блаженного, да и он поглядывает на них с подозрением, силясь понять, отчего он среди них, а не где-то еще, ведь там, где-то еще, ему легче дышится. Антоний запамятовал про все совершенно и забрел в воду и, вскинув руки, закричал что-то торжествующее, в сущности и не ему даже принадлежащее, хотя и рожденное в его груди, а кому-то еще, может статься, не живому существу, но чему-то огромному и сиятельному, подобно солнцу, теперь поднявшемуся из-за снежного гольца и осветившему земной мир. Впрочем, что касается солнца, то Антоний и не воспринимал его как нечто не имеющее души, он прозревал ее в небесных лучах. И то сказать, чем бы земля стала без них? Тусклым черным сколком, невесть по какой надобности заброшленным в небесные пространства? Он так полагал, и на мысль эту настраивал свою душу, коль скоро та пребывала в обыкновенном для людского мироощущения здравии и не подчинялась еще чему-то, вдруг растолкавшему его чувства.