И в этот раз, как и в те, прежние, а о них он едва помнил, в его странствии нельзы было отыскать определенного намерения, его просто не было, зато ясно обозначалось постоянное движение к чему-то в себе самом, что-то там, внутри него, ничем не очерченное в сознании, происходило при смене одной картины другою, ну, точь в точь как при смене декораций на современной театральной сцене, бегущих одна за одной, они вроде бы служат чему-то, а попробуй угадай, чему именно, и в какой момент обращение к ним необходимо, а в какой необязательно и даже чуждо сути изображаемого. Да, в Антонии что-то происходило, он как бы приобретал нечто, позволяющее превращаться в самую малость от природы ли отколовшуюся, от мысли ли, вдруг повлекшей куда-то, но тут же и погасшей, едва ли что привнеся в живую человеческую плоть. И он самозабвенно пользовался этой возможностью и нередко воображал себя птицей ли, низко парящей над лесной долиной, пушным ли зверьком, пребывающим в страхе перед грядущей неизбежностью, иль слабым кустарником, взросшим посреди могучих деревьев и уже в самом начале обреченным на медленное умирание. Он не понимал, откуда в нем такая самозабвенность, как если бы ощутил себя ответственным за все несчастья мира, да и не хотел понимать, все в нем, рожденное землей-матерью, влеклось в мир уже самим рождением обреченных на погибель. И он, влазя в чужую шкуру, хотел бы облегчить их земное существование, но немногое зависело от его желания, а уж тем более от воли, которую в себе не испытывал и даже не сознавал, есть ли она от сути живого существа рожденная иль от его небесного сколка.
В редкостно тихий для той поры года, когда Байкал сбрасывает ледяной покров, в почти безветреный день Антоний подошел к Синему Камню, про который он успел позабыть, увлекшись ясными и чистыми мыслями, и в недоумении остановился возле него, облитого легкой пасмурью, и тут услышал чей-то смех, и долго не мог понять, кто смеется и чему?.. Окрест никого не было. Но время спустя он разглядел коротконогих, с тонкими хитрыми мордочками, теснящихся друг подле друга бесенят, вспомнил и про старуху, загнанную в Синий Камень. Спросил, опустившись на колени:
— Ты здесь?
Старуха долго не отвечала, а потом сказала прерывистым голосом:
— А где мне еще быть? Слышь-ка, я-таки однова обманула бдительных бесенят, нагнала на них сон горькой песней про бабье одиночество и — вылетела из Камня, долго носилась над отчиной, свободная, как в старые леты. Кое-чего натворила, подпакостила кой-кому. Вон и Гребешкову полбороды выдернула. Он просыпается, подходит к зеркалу и… Мать честная! Диво дивное, борода-то в разоре. Осерчал, страсть. Секача, сыночка моего непутевого, чуть не прибил. А мне что? Мне весело. Жаль, не довелось погулять дольше. Изловили.
Старуха помолчала, как бы припоминая:
— А знаешь, у Гребешкова душа раздвоена, одна часть среди людей, а другая меж бесенят слоняется. Тут она, его половинка-то, у нее еще морда такая красная, широкая. Видал, поди? Да, блажененький, еще обрати внимание на душу Секача, она тоже тут, чудо как запашиста, меня даже в Камне от нее воротит.
Но Антоний не пожелал знаться с обреченной на земные скитания еще при жизни ее плоти душой Секача, ушел… А через час он сидел в избе-крепости Прокопия Старцева. Тот все такой же худой, жилистый, только в глазах что-то поменялось. В них стало меньше прежней решимости и, даже больше, вроде бы грусть в них заплескалась, как если бы он вдруг засомневался в себе.
Усадив странника за стол и плеснув ему в стакан наваристого чая из большого медного чайника, Прокопий сказал со смущением:
— Слышь-ка, паря, жить тут стало невмоготу. Нет, я не боюсь варнаков. Скорее, они боятся меня, сынов моих. Другое тошно. Тошно встречать на улочках людишек, понаехавших отовсюду: и черных, и серых, и хрен знает каких… Будто лешаи: слова нормально не скажут, все через мат, да еще орут почем зря, надрывают глотки. И то еще тошно — смотреть на хоромины Гребешкова. Отгрохал сатанинское жилище посередь поселья, порушил уличный порядок. А сам ходит гоголем. Хозяин, мать твою!
Сказал хлестко, вскинув кулак к низкому крашеному потолку:
— А вот этого не хошь, сучий сын!
Но и только-то, тут же опять облился смущением:
— Тишка грозился поджечь домину Гребешкова, да чего-то у него не склеилось. Жаль! — Помедлил: — А я все думаю, податься, что ли, в верховья Светлой? Чего одному-то?.. Только останавливает: как же я с сынами выплыву оттуда, коль скоро придет конец света? Поди, непросто будет управиться с лодкой, выискивая водную тропу про меж дерев?
Антоний не ответил.
— Вот и ты не знаешь, — вздохнул Прокопий. — А ведь ты Божий человек.
Антоний хотел сказать про ту связь, которая с недавних пор установилась у него с земным миром, тонкую, на ветру рвущуюся, но почему-то не сказал, наверное, мысли его нынче не были к этому подготовлены, обрывчатые и смутные, то надежду сулящие, то пугающие несвычностью с ближней жизнью, одно только и обронил голосом упавшим и грустным:
— Все в руках Божьих.