Получала скудный весовой хлеб. Голод прожигал нутро, но пайковую ржанушку разом не съедала. Разламывала на дольки, сушила. Раздавала сухарики мужикам с лесоповала, просила слезным голосом:
— Братеньки мои, книги веры истинной не троньте.
Повадились куряки вырывать страницы, скручивать козьи ножки под самосадный табак-сечку. Известно какие козьи ножки цокают по зубам нарымчан: дымы из ртов и ноздрей, как из труб пароходных. Сгорали, испепелялись вместе с табаком-горлодером толстые листы старопечатных книг. Недоедала Мавруша, откупалась сухариками. Умоляла: пощадите древние книги, на которые повел гонение вероотступник Никон.
Смолокур Аникей больше не появлялся в лесорубовской артели. Мавруша начала верить: то было мимолетным сновидением. Она тайком молилась складной трехстворчатой иконе. Часто ее подлавливал за мольбой сон, порожденный вседневной усталостью. Так и не встав с коленей, валилась на дощатый барачный пол, не успев долепетать тягучую предночную молитву.
Утром снова вырастала перед трудармейцами плотная стена тайги. Дымились костры. Ширкали двуручные и лучковые пилы. Маврушу не могла сделать мужичкой изнурительная, буйвольная лесная страда. Она не сторонилась грубоголосых товарок в ватных стеженках, подшитых пимах, но жила в их окружении в своем тихом, обособленном мирке. Отвечала невпопад на вопросы, наступала нечаянно подругам на ноги. Не раз проносила мимо рта деревянную артельную ложку. Всецело захваченная силой и властью сберегаемых под ватной подушкой книг, женщина принимала нудную явь за искупление нежданного согрешения.
Ей не хватало крошечной каморки, полного уединения, тихой сосредоточенности. Она не могла остаться с книгами с глазу на глаз, жадно пожирать их строка за строкой, доискиваясь до ускользающей сути той гонимой, мученической веры, которую проповедовали стойкие, неотступные раскольники. Молодуха жила в вечном ожидании неминучей беды, заранее готовила душу к будущим мукам, сердце — к долгой каре. Недвижный взгляд холодных глаз, плотно сомкнутые губы делали лицо непроницаемым, монашески строгим. Обрубает сучки, задумается, топор замирает в руке немо и грозно. Вальщики боялись подходить к Мавруше в такие минуты.
В бараке подруги с лесоповала тупо и ухмыльно взирали на раскрытые страницы пудовых книг. Непонятные, заковыристые крючки, слитые в такие же непонятные слова, производили на женщин странное впечатление. Эти слова не поддавались прочтению никому, кроме тихой, полусонной Мавры: бабоньки прозвали ее за это иностранкой. Сидит, читает иностранщину, и в это время хоть гром разрази ее — не вздрогнет, не встанет с места.
Мавруша была красивой в то время не одной молодостью лет. В бане на нее бросали завистливые взгляды солдатки, тайно вздыхали тетки, утратившие стройность талии, крутую всхолмленность грудей. Их телеса были перечеркнуты по рукам и ногам синими вспухлинами натруженных жил. Молодая староверка шла с тазиком по банным половицам, и словно не они скрипели под красивыми упругими ногами — поскрипывало ее тугое, точеное, розоватое тело. Много раз домогались броской старообрядки мирские парни, заманивали на деревенские вечерки, в хомутовку, на васюганский бережок. Мавруша смотрела на них сокрушающим взором, как боярыня Морозова с суриковского полотна…
И вот кто-то ловко и скоро перебрал, словно четки, отринувшие года. Отструилось время в песочных часах жизни, на донышке осталось. Никому не под силу перевернуть эти часы, никому не заставить песочек потечь вспять.
Мавра-отшельница благоговела перед книжными праведниками, верижниками, строготерпцами за веру, кто неукоснительно выполнял данные сердцем обеты. Себя она считала грешницей, отступницей. Пугалась бесей и ждала возмездия. Хотела верить божьей наставнице, оправдавшей ее невинный, подстроенный плотью грех, но рассудок крушил довод всепрощающей Богородицы. Перед Маврой прошла жизнь деревенских знакомок. Раздумывала: мирские сильнее погрязли в грехах плотских и житейских. Я-то усердной мольбой делаю душе очищение. На какое спасение надеются мирские немоляки? Знаю всего одну праведницу бабушку Гориславу. Книжным верю на слово божье, а эта — живет через три городьбы… Тереша ухлестывал за мной, подкарауливал в лесу, в лугах. С войны пришел омедаленный. Вдов щупал, но возле меня облизнулся…
Отшельница перебирала в памяти все домогательства парней, мужиков, стариков и оставалась довольной своей женской стойкостью. Ну, падала, когда хотела, так делала это в святой забывчивости, в помутнении рассудка. И они пронеслись, протекли песочком крошечные прегрешения протекшей житейщины. Корили ее наблядованным ребенком. Накрепко прикусывала язык, обезоруживала всех оскорбителей долгой немотой. В горькие, обидные минуты приходило на память, высвечивало мозг наставление Аникея:
— Мы во лесах, во скитах потаенных вольности ищем. И плоть наша вольна, нам одним подчинима…