— Родри-и-и-го! — вдруг завопила Мануэлита. — Ты что же бросил коней, паршивец? Ты что же бросил коней? Ты куда прешься с девкой? Оставь ее, она шла к отцу. Чтобы понесли, экипаж разбили? Чтобы верховые кони удрали? Сейчас же на место! Хочешь — валяйся с нею за экипажем, а уходить не смей, черт, карамба, олух ты этакий!
Она смотрела вниз, на дорогу, где Родриго и правда остановил девицу и потащил ее на ту сторону долины, за камни. Бог весть для чего Мануэлита, приехав верхом, приволокла за собою и экипаж: в нем ехала одна эта пума, этот звероподобный младенец.
Он возвращался тогда из Венесуэлы, чтобы отстранить Сантандера; он был не в духе. Мануэлита, как и обычно после тех из его походов, в которых она не участвовала, ускакала с виллы, отведенной Боливару в центре Боготы, ему навстречу; и ныне они гуляли в окрестностях города, обсуждая разные вещи и планы, оставив гвардейцев бродить по селам и Фонтибону и не спеша пока в этот унылый и с некоторых пор неприветливый город. Боливару надо было кое-что выяснить у Мануэлиты, которая вечно носилась в центре событий и знала все; и он уже выяснил, обсудил все это и все ходил, ходил по камням, не спеша к своему коню и к коляске, глядя на камни, и плосколистные, порванные камнями кактусы, и на небо; она ходила с ним рядом и несколько раз уже торопила — даже втайне и обижаясь по-женски, что он не спешит в их дом, — и он видел это — но он ходил.
— Послушай, Мануэлита, — ворчливо сказал Боливар, останавливаясь, сутулясь, покашливая — болезнь давала себя знать — и заложив руки за фалды черного своего мундира. — Кто все же командует солдатами — я или ты?
— Симон, опять; не сердись. — Ее голос мигом стал полным, грудным и мягким (а не крикливым, не резким, как треск цикад); и сами ее лосины и женственная фигура в грубом мужском костюме вдруг обрели особую прелесть. — Ты видишь, он с ней пошел? Мне все равно, но лошади понесут, а мы своих верховых плохо привязали к оглобле.
Она объясняла то, что не следовало объяснять; при начале своей речи она помнила это, и тон ее был извиняющимся и низким; но после она, увлекшись в своей деловитости, представив умчавшихся лошадей, снова зазвенела голосом.
— Но довольно, — с гримаской сказал Боливар, поняв, что она так и не усвоила его основную мысль — что не ее это дело: орать и отдавать приказы солдатам, где им быть с девками. — Ты много кричишь. Кто это? Кондор?
— Ты мрачен, Симон. Хорошо, я не буду командовать твоими солдатами. Но кто-то же должен делать это.
Он мрачно, исподлобья посмотрел, думая — взбеситься или презреть; но она говорила естественно, деловито и без издевки, и он решил пренебречь.
— Откуда у тебя этот зверь? — спросил он, оглядываясь на маленькую пуму, неуклюже, но с упорством ковылявшую по камням за Мануэлитой… за ними.
— Принес один самбо.
— Подарок?
— Нет, продал за три песо.
— Ты бы уж отвалила десяток.
— Мне жаль, Симон. Помнишь, ты был веселым.
Они вздохнули.
Он покосился на эту пуму и вдруг смущенно спросил:
— Так ты… не беременна?
Она отвернулась, вздохнула с фальшивым и вместе искренним легкомыслием, — как-то она умела этак, напоминая ему его самого, молодого и прежнего, — и сказала, глядя на горы и белое небо вдали:
— Нет.
Они помолчали.
— Так ты говоришь — «как Морильо».
— Да, я говорю. Но что такое, не понимаю, Симон: ты всерьез обращаешь на это внимание? Мало ли что делают газеты? Они боятся тебя, они и не такое скажут: сравнят тебя с Бонапартом, сбежавшим с Эльбы или вернувшимся из Египта, да мало ли. Они боятся, они думают, что ты пустишь им кровь. Да и не мешало бы.
— Молчи!!! Что ты за женщина!! — вырвалось у него болезненно.
Она промолчала и прислонилась щекой к его шее.
Он помолчал.
— Что? И
—
— О Бонапарте.
— Пишут. Но если ты будешь перебирать, лучше сразу уйти в отставку. Я не узнаю тебя.
— Не твое дело.
— Быть может. Но надо решать.
— Что решать?
— И ты спрашиваешь? ты сам знаешь: многое.
— И что ты все говоришь, мешаешь? — с неожиданно злобным раздражением возопил Боливар. — Ну что?
— Извини, Боливар. Я женщина, — тихо сказала Мануэлита. — Я хочу помочь. Для меня зло — все то, что для тебя зло. Большего я не понимаю.
— Вот и прекрасно, и занимайся своими заботами, а уж мне предоставь мои, — успокаиваясь, отходя, покашливая, заворчал Боливар.
Он тихо, прищуренно смотрел в одну точку куда-то в далекий рассыпанный камень. Он поседел, лицо его изменили глубокие морщины.