Родриго, усвоив раз и навсегда, что Боливар — не его ума дело, — любые речи президента воспринимал как должное; но сейчас он впервые посмотрел на Боливара с каким-то удивлением. Какой-то он странный все-таки!
— И сегодня у меня есть чувство, что этим еще не кончится. Может, я ошибаюсь? Но даже если ждет смерть, это ничего не докажет. Я прав в своем чувстве.
— Ну да, — неуверенно подтвердил Родриго, снизу вверх глядя на Боливара, сидящего на камне.
— Кто я такой? Я все понимаю, и я ничего не могу. Мои собственные слова и действия глупы сравнительно с тем, что я ощущаю в душе. Мое понимание, свет в душе не проявляются в моей жизни. Стоит мне сказать слово или совершить поступок, как сам я вижу: нет, это другое, хотел я совсем не то.
— Но вы же не господь бог, — ляпнул Родриго.
— Гм, — покосился Боливар. — Да, это так. Но зачем же свет? знанье в душе?
— У каждого свет. Да не каждый идет по этому свету. Ох, вовсе не каждый, а даже наоборот.
— А я? — с интересом спросил Боливар; ему любопытно было взглянуть, как выкрутится Родриго.
— Вы? ну, вы, вы, я не знаю. Не понимаю я вас. Знаю, что почитаю вас, а не понимаю, — честно признался Родриго.
— Ты молодец. В тебе живет честь, — похвалил Боливар.
— Я-то? ну да, конечно, — спокойно ответил Родриго.
Они посидели в тиши. С железной гайки моста на камень капала капля; стоило им раз заметить эти ее тихие стуки, как они не уходили из слуха.
— Я сам не знаю природы тех сил, того холодного огня, который скрыт у меня в душе, — сказал Боливар. — Вам хорошо: «Господин президент, Освободитель все знает». А он, господин президент, — может, и знает; но только сам не знает,
Послышался топот сапог; к мосту приближались явно армейские ноги. Свои или те?
— Нет его, — раздалось вверху, шагах в сорока.
— Пардьез!
— Нет так нет.
— И Карлос пропал. Сбежал?
— Наверно, сбежал. Не желает путаться.
— Дело и верно мутное.
— Долго топчемся.
- Пойдем на ту сторону.
Сапоги прогрохотали по железу и дереву, утихли на том берегу; Родриго осторожно выглянул. Солдаты как солдаты, родные голубые мундиры; углубляются в дальнюю улицу там, на той стороне.
— Дьявол. Вернутся, наверно. Уже светает.
— Светает, да. Я и то вижу, — отозвался Боливар.
— А наш-то, вот испугался. Небось, на всю жизнь.
— Да-а.
Послышались вновь шаги; приближались жители, судя по разговору, идущие в горы за шкурами.
— Перед вторым седлом придется через лиановый мост.
— Плохо.
— Да, там по одному, и то плохо.
— А как же назад? Со шкурами?
— Так и назад, — говорили они.
Шаги зазвучали над головой и начали удаляться.
— Что ж это ночью в городе? — спросил кто-то.
— Опять чего-то солдаты. Сказали, Боливара скинули; ищут.
— Да ну-у-у? — удивленно запели два-три прохожих.
— Ну да.
— Да, давно уже что-то неладно. Боливар весь заплутался.
— Уж разберутся.
— Это конечно.
— Твоя Мария сегодня что же…
— … бараны… был ветер…
— … плохие… но что же…
— … Боливар… куда…
— … луга… ту агаву…
Голоса вскоре затихли; когда люди свернули, уже с той стороны, с гребня холма, приятный утренний ветер снова донес их гортанный и четкий говор — но слов было не разобрать; и вскоре все успокоилось вновь.
— Да, солдаты могут вернуться, — и будет хуже, — сказал Родриго. — Ведь уже утро.
— Да, да, — рассеянно отвечал Боливар, а сам все еще вслушивался в душе в эти четкие утренние голоса.
В них не было очевидного равнодушия, лени, когда они говорили о нем, Боливаре.
Но поэтому в них было — еще более горькое для него.
Что?
Не все в этом мире имеет свое название.
Дела шли неважно. Мы побеждали повстанцев, но было тяжело на душе, и успехи не радовали. Боливар все втягивал меня в политическую карьеру и даже сделал диктатором, президентом этого государства Боливар; но я испытывал отвращение к чиновничьим должностям, к этим распрям. Еле мне удалось договориться, чтоб президентство было два года, а не всю жизнь; последнее было бы ужасно. Я генерал и солдат свободы, а не правитель.
Став президентом, я все равно не имел ни минуты покоя. Бунт вспыхивал вслед за бунтом, мятеж — вслед за мятежом. Чем больше мы подавляли, тем, как обычно, чаще это случалось. Дошло до того, что в собственной моей «вотчине» произошло восстание, и сержант Хосе Герра провозгласил присоединение Горного Перу к Лиме, к Перу. Я поспешил в Ла-Пас и навел порядок, но все это было крайне неприятно; на сердце был камень.