И проигранные битвы поросли быльем, а победители-испанцы бежали, стонали от ужаса, выли и падали.
Да, проигранные битвы.
Пиар, Пиар.
15 февраля 1819 года в Ангостуре, которую за невозможностью отбить Каракас пришлось превратить в столицу, в ветхом здании муниципалитета открылся второй конгресс независимой Венесуэлы.
Боливар держал речь.
В ней были трезвость и зрелость, и в то же время то ясное, деловое безумие, которое не пугает, не вызывает насмешки, не холодит, а рождает в умах и душах бодрую ясность, надежду, веру в говорящего человека.
Слушая его, Урданета, суровый Томас Монтилья и прочие вдруг впервые почувствовали, что им без Боливара — плохо, что он один видит поле и лес с колокольни, а не с балкона и не с седла. С Боливаром тоже плохо, но без Боливара — вовсе нельзя.
Он говорил:
— Только крайняя необходимость заставила меня возложить на себя тяжелые и опасные обязанности диктатора, («Ты врешь, но ты и не врешь», — подумали многие из 26 членов конгресса.) Теперь я снова могу вздохнуть свободно. Время, когда я руководил судьбами Венесуэлы, исполнено не одних политических бурь и кровавых битв. Оно ознаменовалось господством хаоса, дьявольским потоком, захлестнувшим Венесуэлу. — Он чуть помедлил, с обычной своей манерой вглядываясь в себя на глазах у многих людей. — Что мог сделать человек, например я, чтобы остановить этот шквал? — Он задумчиво, морщась слегка, подождал немного и продолжал с притушенным взглядом:
— Я не мог делать ни добра, ни зла. Более могущественные силы указывали ход событий…
Он продолжал деловито и сухо:
— Диктатор привыкает к власти, а народ — к повиновению. Узурпация, тирания — следствие диктатуры. Я знаю это. Но что нам делать, когда враги у границ, когда необходимо единство и просвещенная, верная, но и сильная, и авторитетная, и единая власть? Решайте.
Он помолчал, подумал и поглядел в кумачовый стол.
— Вот мои предложения: новый строй должен быть республиканским и должен опираться на суверенитет народа; следует отделить законодательную власть от исполнительной, обеспечить гражданские свободы, запретить рабство, отменить сословные привилегии. Организуя наши политические институты, следует учитывать наши традиции, наши обычаи, наши условия. Вот что должны мы помнить, а не копировать Вашингтон.
Все в задумчивости молчали. Картины землетрясений и магм Котопахи, толпы льянерос и шпаги испанцев были перед глазами.
— Но я прошу подтвердить декреты о наделении льянерос землей и отмене рабства. Это необходимо для блага родины. Пусть запишут, что я скажу сейчас. Цепи рабства разбиты… Да, бывшие рабы теперь свободны; тот, кто раньше был врагом своей матери-родины, стал ее защитником. Излишне говорить о справедливости, необходимости и благотворности этой меры, если вы знаете историю илотов,[3] Спартака и Гаити, если вы знаете, что нельзя быть свободным и рабом одновременно, не нарушая естественных, политических и гражданских законов. Я оставляю на ваше суверенное усмотрение изменение или отмену всех моих постановлений и декретов, но я молю подтвердить абсолютную свободу рабам, как если бы молил о своей собственной жизни или о жизни республики.
Все чувствовали: это речи не мальчика, речи мужчины-политика, человека и гражданина. Вряд ли этой стране помогут какие-либо декреты; но все готовы были подтвердить их.
И подтвердили, опротестовав лишь проект учреждения наследственного сената (новая придворная камарилья?) и странной третьей «моральной власти», которую придумал Боливар. Ей, по его мнению, полагалось бороться против эгоизма, жестокости, темных инстинктов и разложения нравов, если в народе и обществе появятся таковые признаки. Собравшиеся, однако, тотчас увидели за этим костры под ведьмами и койотовы морды иезуитов, и так еле изгнанных из Америки; и — отвергли проект.
Боливара, сложившего с себя полномочия власти, единогласно избрали президентом с большими правами на срок в четыре года. Они понимали: здесь много военных, сорви-голов, но, кроме него, — нет президента.
Он не противился: он про себя считал, что конгресс поступил разумно и справедливо.
Тем более что ныне это
В голове — ясность, в теле — сила, в груди — огонь.
Он знал, он снова давно уже знал, что делать.
И они, конгресс, видели это знание в его лице, глазах, в его быстрых и резких жестах. Этого не было в них самих.
Боливар, заложив руки за спину, ходил взад-вперед по несвежему полу гостиной (случайное поместье в пути) и обдумывал ближайшую серию дел. Взор его, не останавливаясь, блуждал по малиновым креслам, оранжевым драпировкам — любит этот народ, эта «испанская раса», горячечные, крутые цвета, африканские колориты; ну ладно. Он снова размытым взглядом прошелся по стенам, по полу, по коврам, пистолетам и шпагам на дальней стене. Чужое, холодное, пасмурное жилище; давно уж привык он: жилище — это где спят и едят, не более. Ну все равно. Так о чем?