— Вы что тут мелете? — вопросил президент, переводя глаза с отупелого денщика над бутылкой на уничтоженного Фернандо и вновь с Фернандо на денщика. — Украли бутылку, пьют. Перед походом!
— Мы, мы, господин… — лепетали оба, вставая, опуская руки.
— Да, вижу, что
— Так что мы? — спросил он, вернувшись и мельком взглянув на Перу, с печальной улыбкой приподнявшего перо, чтоб не капнуть.
Фернандо и Родриго, денщик, не спеша уселись и некоторое время молчали, покряхтывая.
— Гляди-ка! — вдруг произнес Фернандо.
— Ну да. А ты думал, — спокойно подтвердил собутыльник.
Перу ушел; Боливар минуты две сидел за столом, сцепив руки и смотря в одну точку. Потом он встал и снова начал ходить.
Он топтался у секретера, потом, оглянувшись по-детски, достал свою карту и разложил на столе. Все было тысячу раз обмусолено, он досадовал на себя, но не мог ничего поделать. Как стихотворец, все перечитывающий да перечитывающий новоиспеченный сонет, он просматривал основной маршрут.
План был абсурден для всякого обсуждения. Он мог быть выражен только в приказах. Стоило вспомнить рассудок, логику, бросить идею в горнило свободной критики, и все хором — он первый — оказали бы: гибель, безумие, помутнение разума.
В то же время он чувствовал сердцем уверенность в этом плане. Мало того: все прочие, видя бессмысленность, алогичность всего предприятия, тоже молчали — как бы боясь дать волю собственному рассудку — и соглашались с Боливаром.
И он понимал их, он понимал их согласие — общее их согласие, от простого солдата до самолюбивого Паэса, от колкого Сантандера, крепкого начальника штаба Сублетте до исполнительного Перу. Они ничего не знали как следует, и
Однако же цель была абсолютно ясна и одновременно возвышенно-ослепительна. Да, да, она была и высока, и доступна.
Она состояла в том, чтоб быстро — быстрее, быстрее! — пройти затопленную саванну, пересечь в неожиданном месте Анды и грянуть на главные силы испанцев, спокойно и безоглядно готовящиеся к летней кампании, ни о чем не думающие не гадающие. Грянуть на них — и разбить. И одним ударом покончить со всем.
Да, так, ибо другие отряды испанцев, рассеянные по сельвам, долинам и чащам Венесуэлы, Новой Гранады, Кито, Перу, островов, — эти отряды, отрезанные от главных сил, с растянутыми коммуникациями, без фуража, в атмосфере враждебных короне провинций, не смогут объединиться, не захотят сражаться. И Каракас падет сам собой.
С непроизвольной хитростью полководца и прозорливца он учел настроение воинства. Это было легко, ибо он чувствовал это настроение и в себе. Они воевали, шли, шли, но давно уже перед мысленным взором каждого сияло — разное перед каждым, но нечто — сияло, все крепче, все ослепительней.
Одним снились тихие, черные воды лесной реки, тростниковая хижина, крики младенцев и попугаев, и плеск волны, и покой, и зной. Другим — милые девушки Тунхи, Ла-Гуайры, зеленые улицы Картахены и Коро, и лица заждавшихся матери, братьев, и светлые знакомые патио и сады. Третьим представлялись праздник и карнавал, и коррида, и клики, и блеск, и сиянье, и слава, и разноцветные женщины, и пальба, и восторги, и синее, желтое, красное веселье, и ром, и малага; четвертым снилось и мыслилось что-то еще — сын, дочь, жена, земля, конь, мать, отец…
И все просыпались, и остывали взором, и отходили — и знали:
Нет. Нет.
Еще долго идти.
Еще грязна грязь, еще солона кровь; еще
И вот он — просвет.
Сияние огней под горой.
Он, Боливар, дает им просвет.
Сразу. Быстро. Одним ударом.
И зелень, и свежесть, и блеск, и голубизна, и желтое солнце, и дети, и жены, и яркие, радостные креолки, метиски, мулатки и индианки, и радужный свет впереди.
Зеленые рощи, безмерное солнце, живые дети, земля, свобода.
Свобода.
Он чувствовал это. Он знал.
Он знал, что люди посмотрят вдаль за простертой его рукой — и люди пойдут.
Он чувствовал, что не властен даже.
Он должен,
Иначе ныне нельзя.
Усилие! Лишь одно усилие!
Вот отчего уверены люди.
Вот отчего не обсуждают они «безумного» плана…