Волонтеры эти самые, не люблю я их, но ничего не скажешь — были хороши, сам видел. Я видел, как этот англичанин Рук размахивал своей культяпкой, своей отчекрыженной, мертвой рукой и кричал: «За родную землю!» Это значит, за нашу.
Были еще сражения, особенно крепкое — у реки Бояки. Резали молчком, без криков и выстрелов.
Скоро нас принимала столица Новой Гранады, а теперь Великой Колумбии — Богота. В августе это было. Ровно два с половиной месяца прошло, как мы выступили в поход. Боливар был впереди, его забросали цветами, грохали оркестры, палили пушки, встречали красные, розовые, голубые девицы, на всех балконах орали, ловили наши сомбреро, и шляпы, и кивера — испанцы уж больно всех допекли, — и засыпали этими лентами и этими бумажками. Улица узкая, прямо от балкона до балкона напротив все небо в цветах, в бисере и в бумажках. И проехали мы на главную площадь к собору: там Боливар и все они говорили речи. Хорошо было. Уж и веселились мы.
До самой моей смерти и буду помнить эту воду, и горы, снег, лед, и Боливара впереди, и эту победу, и праздник, и англичан, и русских, и немцев, и Боготу. Небо, земля и вода были против нас, но мы победили.
Я верю, Боливар и все другие дадут нам свободу, кусок земли… и что-то еще, еще.
Я, Фернандо, верю и говорю.
ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА
Боливар, вернувшись от Текендамы, снова прохаживался перед своей белостенной хижиной. В груди была некая затхлость, тишь, пустота и зияние, под мышками, меж грудными мускулами и на лбу проступил особенный, тепленький пот, где-то во тьме усталого тела рождался кашель: болезнь… болезнь. Не прежние годы. Все так же — упругие, злые хрящи и кости — и все не так. Когда и откуда она вошла в него? он не знал — не заметил момента, — но мог бы сказать одно: она пришла, вошла, зародилась когда-то, когда и следовало, и полагалось ее ожидать.
Он ходил перед домом и думал об этой своей болезни — нежданной, негаданной, пришедшей не с поля боя, не от врага и не от похода, а изнутри, из потемок его существа — но душа, будто та океанская рыба, как бы обволакивала собою и переваривала другое. Она бросила эту кость — болезнь — мыслям, чтобы самой спокойно заняться иным — всем тем, чем гремели и ныли прошедшие годы.
Бывали минуты и дни, когда болезнь безраздельно и властно брала в себя все его мысли, всю его душу, и ни о чем другом он не мог ни думать, ни заботиться; это были дни и минуты животности, слабости и бессилия.
Но сегодня он был — Боливар, Боливар во всем значении этого слова; и сегодня его, его душу и главные мысли, мучило совершенно иное.
И своих воспоминаниях, в отрывочных фактах и мыслях, поступках, ныне соединяемых в единую цепь, суровых и успокоенных временем, отчужденных от свежей, горячей жизни и быта и лихорадки, он постепенно улавливал не то, что было в них раньше, что было в них лишь по делу и по названию. Не то, что видели в них его соплеменники и соратники и враги — независимо от того, превозносили они его, клеветали, холопствовали перед ним или держались с достоинством; не то, что видел в них долгие годы он сам или даже Мануэлита, «главная» его женщина. Иное, иное. Оно неустранимо, как сок из дерева под огнем, проступало сквозь голое дело, и жизнь, и факты, и обычную, примелькавшуюся оценку всего такого. Оно проступало, сочилось, капельно и кристально светлело на чистом и ровном пламени, оно было все четче.
Давно он чувствовал эту тревогу, и ныне душа открыла и облекла собою, и обрела ее специально, крепко, особо.
Великая Богота, столица Великой Колумбии, вот ты белеешь, темнеешь, синеешь вдали на склонах, во впадине и кругом. Вот она ты, которая и в тот раз, как и ранее и позднее, приветствовала Освободителя, победителя испанцев Боливара, ставленника свободы. Великая Богота. Как обычно, белеют твои домишки, синеют и зеленеют твои привычные горы, курится, грохочет твоя Текендама, кристально синеет на севере круглое, как монета, озеро Гуатавита. Так что же?
Он механически всматривался в вечереющий город и вовсе не ждал ответа. Он задавал торжественные вопросы так — по извечной испанской привычке. Он знал, что сегодня никто ему не ответит, кроме него самого. Всем сердцем, всем существом он знал сегодня, что он — Боливар.
Так что же? Что было дальше? Не в те ли дни зародилась сегодняшняя тревога? И лишь сегодня он проникает, силится вникнуть в особенный смысл ее, уяснить ее для себя?
Он принимал меры, которые были умны и необходимы.