Читаем Горькая полынь. История одной картины полностью

— Там заперся господин и ни в какую не хочет открывать, только вопит что-то, когда стучишь, и прячется за стеллажами. Я через окно влез, а он как завизжит: «Изыди, сатана!» — и давай в меня бутылями швыряться. Знаете, что я скажу? — озадаченный, юноша понизил голос. — Как бы не горячка у него…

— Да немудрено, — с трудом сдерживая усмешку, ответила Эртемиза и покосилась на гостя; кажется, Шеффре уже отошел и теперь с каким-то мальчишеским любопытством косился в сторону мольберта. — Поди, передай Абре, пусть заварит синьору корня валерианы да уложит спать где-нибудь в гостевой.

— А…

— А будет упираться, пусть скажет ему, что фурия уже дома и причесывает своих змей[27]. Ступай.

Едва дверь за Джанкарло затворилась, она стянула зеленую материю с картины. Брови Шеффре удивленно дернулись.

Стоя вполоборота к зрителю и вопреки всем канонам отображенный лишь по пояс, на переднем плане находился мужчина с густой гривой извивающихся от ветра темных волос. Глаза его были затянуты глухой холщовой повязкой, а рукой он словно бы пытался защититься от меча юноши, намахнувшегося для удара. Но смотрел тот юноша в коротком хитоне не на реального врага, всем телом устремленный в его сторону, а на его отражение в полированном громадном щите. И там, из этого кривого зеркала, выглядывало божественно прекрасное и дьявольски ледяное чудовище в человеческом обличии. Вместо волос на голове обманного отражения, спутываясь друг с другом телами, шипели тонкие змейки, а взгляд миража очаровывал подобно пению сирен, лучась магией драгоценных каменьев и суля бессмертие, дарованное обращением любого, кто узрит, в такой же чудный камень. Монстр сверлил зрителя прямым взглядом, не в силах причинить вред, а вокруг сражающихся клубились черные грозовые тучи, разверзаясь над бурным морем далеко под ними, внизу.

Теперь у Эртемизы была возможность сравнить, и она увидела главную свою ошибку, когда писала туловище своей Медузы, воскрешая в памяти телосложение семнадцати— или восемнадцатилетнего Алиссандро и делая его для такой затеи лишь чуть менее крупным: в свое время она отчего-то так и не осмелилась попросить музыканта обнажить ради этого торс. При общем анатомическом сходстве кантор был значительно стройнее и грациознее покойного слуги: у него были широкие, но куда более покатые и легкие, свободно развернутые плечи, длинная гибкая шея, идеальных пропорций руки с сухощавыми запястьями и крепкими кистями, грудь, под кожей которой хорошо читались мышцы и даже слегка проступал рельеф нижних ребер, тонкая талия. Эртемиза усмехнулась, подумав, что это сродни тому, как если бы она вздумала нарисовать золотого жеребца-аргамака графа Валлинаро, а натурой поставила крепыша-андалуза Великого герцога Тосканского. Словом, ее Горгона получилась мощнее и тяжелее, чем было нужно, и Персей, прообразом которого она сделала юного слугу Джанкарло, на фоне антагониста выглядел слишком уж хрупким для героя-победителя, обезглавившего такого противника. А ведь она отнюдь не намеревалась добиться эффекта Давида и Голиафа!

— Это потрясающе! — вымолвил наконец Шеффре. — Когда вы успели?

— Если бы я не сделала это, она не оставила бы меня в покое, — Эртемиза сложила руки на груди.

— У него на запястье — это браслет? По-моему, я уже видел его на некоторых ваших полотнах…

Она замялась, но вспомнила, как, переступив через нежелание, он исключительно из вежливости ответил ей на неосторожный вопрос о Венеции, и решила поступить подобным же образом, тем самым выказывая свое встречное доверие:

— Это браслет охотницы Артемиды. Моей тезки… как полагал отец.

— А как на самом деле?

Эртемиза горько усмехнулась:

— Полынь, придорожный сорняк…

— Владычица степей, — возразил Шеффре.

— Тогда что означает ваше имя, маэстро? Оно ведь не из наших краев, разве нет?

— Так в детстве звала меня бабушка по материнской линии. Она была… удивительной. И, да, не из наших краев.

Он слегка погрустнел, но это была светлая грусть, и враждебность в его голосе больше не проступала. То же самое всегда чувствовала Эртемиза, вспоминая о своем детстве — мучительная сладость грез о том, что уже не вернуть никакими чарами. Шеффре помолчал и добавил, что родители отца так и не простили того за выбор иноземки в спутницы жизни, но он сам никогда об этом не жалел и после смерти деда в 1576 году — тогда в Венеции свирепствовала эпидемия чумы, сократившая население на треть, — в ответ на просьбу овдовевшей бабки вернуться в дом детства дал отказ: знал, что она все равно никогда не примет невестку, тем паче, что все их дети поумирали от истощения и болезней во время осады турками Фамагусты, а Шеффре еще не родился. Он увидел свет последышем, спустя почти пять лет, на Крите, и получил свое имя от бабушки, а отец и остальные всегда звали мальчика на свой лад.

— А еще спустя девять лет мать отца тяжело заболела и сумела уговорить его приехать в Венецию. После жизни на острове там было непривычно, а зимой случались холода… Но со временем мы полюбили этот город — и я, и мама… бабушки умерли одна за другой, так и не помирившись…

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже