Он поднял голову. Село стояло на равнинной, чуть холмистой местности. С трех сторон леса, а с четвертой, на юг, уходили к низкому горизонту пашни. Там, далеко, за Острицей, начинались степи, сбегавшие к Дону и дальше — к Черному морю. Над ними сейчас тучи. Сады облетели, только кое-где на самых вершинах полоскались на ветру цепкие желтые листья. Осень пришла на землю, если сосчитать, двадцать восьмая в его жизни. Двадцать восьмая. Он поглядел на остро отточенный топор, на плотников, укрывшихся от сырого ветра у стены коровника. Ему захотелось бросить топор и, не оглядываясь на оклики, выбежать на дорогу, остановить первую машину, вскочить в кузов и уехать. Увидеть Юлю, она была нужна ему. Когда-то в дни рождения они всегда поздравляли друг друга. Так долго он ломал себе голову, что подарить, когда Юле исполнилось семнадцать. Он подарил ей фигурку какого-то странного негритянского божка, он купил ее на барахолке у старика. Впрочем, это они сами решили, что божок негритянский. Хорошо бы сейчас увидеть ее, вспомнить.
И потом — его город, его Осторецк, он еще ничего не знает о старых знакомых, о товарищах. Ведь кто-то же уцелел.
Он не станет искать встреч с Юлей, но в город поедет. Плевать на запрещение. Жить постоянно они могут запретить, а приехать дня на два, на три… Шалишь. Ему не разрешить проживать в родном городе только за то, что он попал в засаду, не мог ни защищаться, ни убивать… Нелепость! Он не раз потом переживал момент короткой и яростной схватки, своего бессилия. Ночка была как деготь, сунь руку — не выдернешь. И деревня называлась смешно: Заячьи Выселки. До сих пор он не поймет, что у них был за свет. Кажется, все-таки прожектор. От удара его луча он сразу ослеп. Или автомобильная фара. Хорошо, что ему не разрешили взять оружие, повесили на первом бы столбе. А сколько ему пришлось вынести после за все эти годы? Ему нельзя жить в Осторецке?
Впитывая сырость, обрывки Юлиного письма быстро темнели.
Подошел председатель, оглядел стены, остатки леса, подсчитал в уме и спросил:
— Как, мужики, к морозам кончим? Все подумали.
— Кончить-то кончим, да вот к чему этот чертополох? — отозвался седобородый приземистый старик, сильно картавя и проглатывая «л» и «р». — Баб сюда своих сажать будем? В эти хоромы-то? Пять коров на село, и то одна без хвоста, Феньки хромой.
Степан Лобов ощерился, он недолюбливал въедливого старика, прозванного на селе «шахом». Никто не знал, откуда прилипла к нему чудная кличка; колхозный весельчак Петро Шитик говорил, что шах — персидский король, а деда Силантия прозвали «шахом», мол, за одиннадцать дочек, пока незамужних, хотя старшей из них сорок, и все они жили у отца. В селе их называли «шахиными» девками, и все они были крикливыми и обидчивыми; если обижали одну, все десять поднимались на защиту, и тогда можно было подумать, что в селе началась осенняя ярмарка. Да и сам Силантии въедлив, хуже чем клещ, и никто не удивился, когда он сразу накинулся на председателя.
— То-то и оно! — сказал он Степану Лобову. — Жди, дадут, во што кладут, догонят — еще прибавят.
— Фома неверующий! Пятьдесят пять коров дают для колхоза, немецких рябых, скоро пригонят. Еще двадцать коров будем распределять. Партизанским семьям, у кого голова убит, многодетным вдовам фронтовиков в первую очередь.
— Силантию не дадут, у него в партизанах никто не погиб, ни на фронте, — вставил Петро Шитик, любивший всех и всякого подзуживать.
— Молчи, пустобрех! — озлился Силантии. — Партизаны… Партизан тоже кто-то рожать должон, они с неба не валятся. У немецких коров молоко синее, жиру в нем полпроцента.
Степан не удержал невольной улыбки, и Силантии тут же наградил его сердитым взглядом.
— Неча скалиться, у меня восемь в колхозе горбят, председатель, все за кукиш. Вся наша власть сейчас на бабе держится.
— Ладно, Силантии, пошутили, и хватит.
— Мне, председатель, не до шуток. С ультимацией скоро к тебе приду в контору.
— Чего вдруг?
— Чего? Женихов нет, а у меня их одиннадцать, кобылиц.
— Я при чем?
— Ты власть. Обязан меры принять.
— Гы-ы!
— Ох-хо-хо!
— Ты расскажи лучше, Силантии, как из Феодосии ехал в двадцать третьем.
— Гы-ы!
— Ха-ха-ха!
Дмитрий подошел поближе и сел. Раньше он слышал эту историю. Возвращаясь молодым мужиком с заработков, Силантии никак не мог сесть в вагон — поезда отходили набитыми до крыш, с которых люди, в свою очередь, свисали гроздьями. Силантию удалось пристроиться на буфере, потом, как рассказывал односельчанам ровесник Силантия — Федор Каменец, убитый в сорок третьем в партизанах, раздался дикий вопль:
— Кондуктор! Кондуктор!
— Ты чего? — опешил Федор, таращась на вопившего дружка.
— Кондуктор! Останови, сукин сын, так тебе и так тебе!
— Силантии?