Спускаться вниз не хотелось: уж больно размашисто шел теплоход. Чудилось, будто двигатель, изведясь бездельем и отдохнув, работал теперь с утроенной энергией. Да и сам «Кузбасс», намаявшись неподвижностью, встречал набегавшие волны с какой-то веселой удалью. Они взрывались у левой скулы теплохода, обдавая палубы и надстройки султанами брызг. Море по левому борту кипело и ярилось, а с правого, подветренного, было удивительно мирным и покладистым. «Кузбасс» переваливался лениво и с носа на корму, и с борта на борт, и потому казалось, что он медленно взбирался на валы, словно на крутые пригорки, и затем сползал с них обратно боком, рыская и виляя кормой. Судовой корпус вздрагивал, окруженный шипением моря, в паузах между валами, в короткие мгновения затишья подбадривая себя торопливым и возбужденным лепетом выхлопных патрубков.
Лухманов почти физически ощущал упругую мощь корабля. Он любил валкую палубу под ногами, солоноватую стерильность океанского воздуха, любил белые россыпи поверженных волн и многошумное однообразие звуков, сопутствующих движению судна. Не будь войны, этот рейс мог бы ему показаться одним из самых красивых и праздничных в жизни. Разве не для таких вот дней человек отрекается от берегового уюта и благ и уходит в море — однажды и навсегда? Разве не вечное движение составляет, по сути, счастье моряцкой профессии? Это счастье, если его утратить, не компенсируют затем моряку никакие порты, никакие земные красоты. Наверное, вот так же делает счастливым художника не столько завершенное произведение, сколько сам процесс замыслов, поисков и созидания…
Он встретился со взглядом старпома и смутился: Птахов попросту ожидал терпеливо, когда же наконец они с капитаном направятся в штурманскую рубку.
А из тамбура, откуда вел трап в машинное отделение, выходили на палубу мотористы, электрики, матросы аварийной партии. Ремонт еще не закончили, оставалось доделать кое-что на ходу, но с этим могла уже справиться машинная команда без чьей-либо помощи. Поэтому стармех отпустил аварийщиков, а те, кому предстояла еще работенка, воспользовались удобным случаем и стали канючить насчет перекура.
— Ладно, давай перекур, — добродушно согласился Синицын: все-таки ребята потрудились на совесть — вон как накручивает обороты тахометр!
Выбираясь на палубу из гулких глубин машинного, моряки щурились от дневного света, жадно глотали свежий прохладный воздух и тут же лезли в карманы за куревом. Вслед за ними появился, обтирая ветошью руки, Савва Иванович, а вскоре — и сам Синицын, решивший, видимо, тоже маленько передохнуть. Заметив его, Семячкин, дежуривший у кормового «эрликона», тотчас оживился. Он поспешно стащил с шеи узенький ремешок бинокля, не глядя, небрежно нацепил его на рукоять запасного штурвала и явился у поручней полуюта, словно на высокой трибуне.
— Нашему «деду», то есть стармеху, физкульт-ура! Качать его!
— Я те качну… — беззлобно огрызнулся Синицын. — И так все качается перед глазами.
— Тогда, — не унимался рулевой, — для товарища старшего механика — лучший номер художественной самодеятельности: аргентинская пляска «Цыганочка»! За неимением музыки — под собственный пар! И-и-и — раз!
Тяжелым кирзовым сапогом он притопнул о палубу, попытался отбить чечетку — это у него не получилось, однако Семячкин не смутился, а тут же завертелся, подпрыгнул, хотел было пойти вприсядку, но едва не упал, поскольку длинная куртка-канадка сковывала движения; тогда, оценив мгновенно свои возможности, рулевой заработал руками: ладони его стремительно прошлись по коленям, громко шлепая по штанам, потом по груди и опять вниз — от плеч до нечищенных кирзовых голенищ. Присев, парень дробно отбарабанил по палубе пятернями — и вновь разогнулся. Он то вскрикивал, подбадривая себя и компанию, то смеялся, обнажая мелкие, совсем не цыганские зубы, то вдруг лихо вскидывал чубом, причем символически, ибо голова у Семячкина была волнисто, условно наголо, пострижена доктором. Да разве в том дело?
Моряки сначала нестройно, затем все дружнее прихлопывали ему, подгикивали, присвистывали. Аккомпанемент получался не очень-то музыкальный, зато крикливый и темпераментный, что и требовалось, по всему было видать, рулевому. По отшлифованным поручням трапа тот легко соскользнул на руках с полуюта на палубу, сорвал с головы у Сергуни беретик и, разыгрывая цыганскую страстность, азартно швырнул под ноги. И тут же, вытянув руку, а другую отведя за плечо, полусогнувшись, резко оборвал танец и замер, точно актер в ожидании аплодисментов. «Ну как?» — озорно вопрошали его глаза.
Внезапно Семячкин растерянно заморгал: виновник торжества, Синицын, прислонясь щекой к переборке, дремал.
Боцман Бандура, пришедший сюда на шум проверить, на всякий случай, нет ли на палубе непорядка, предупредительно поднес палец к губам, призывая всех смолкнуть.
— Ну-ка, хлопцы, отнесите «деда» в каюту, — негромко скомандовал он. — Осторожненько… Раз, два — взяли!
Кто-то из мотористов чихнул, и боцман люто на него зыркнул:
— Ты что, сдурел? Человека разбудишь!