Этот отставной семинарист мог быть предельно невежливым.
Каханов взял скрипку и, не обращая на меня внимания, снова принялся разучивать этюд.
Я взял наугад один из выброшенных Кахановым томиков, сунув в харчевую сумку, вышел на улицу.
По пути на станцию решил зайти к Рогову.
— А ты знаешь… — выслушав меня, сказал Рогов, — дядя Афанасий говорил то же самое. Царю действительно скоро дадут по шапке, пришпилят, как этого Гришку. А твой Ванчук — хитряк и башка. Как есть Мартын Задека!
Мифический философ-гадатель был в представлении Ивана Рогова олицетворением мудрости.
Я уехал на работу, и там веселый Юрко в перерыве, во время завтрака и перекура на скучных заснеженных рельсах, сказал:
— Теперь скоро. К тому идет дело. Николашке скоро чик-чирик… — Юрко чмокнул, провел пальцем по шее.
Наступил канун рождества… Убийство Распутина и близкий, предчувствуемый всеми крах монархии Рогов решил ознаменовать по-своему. Несмотря на взрослую степенность, в Иване нет-нет и прорывалось ребячье озорство.
Как сейчас, слышу его голос, бубнящий мне на ухо:
— Приходи вечером к моему деду — пойдем колядовать.
Это означало: ходить под рождество по дворам и петь под окнами колядки — старинные и совсем не религиозные песенки. Я никогда этим не занимался, но на этот раз согласился из любопытства.
Я явился к Рогову в назначенный час. Иван встречает меня у калитки катигробовского двора и заговорщицки командует.
— Пошли!
Я не спрашиваю, куда и зачем, не знаю, что у него на уме.
Вечер — ледяной, острый, какие бывают в канун рождества. Синий воздух недвижен, будто хутор опустился на дно глубокого озера и замерз там. Резко и синё блестят звезды.
Откуда-то с затхлой горечью кизячного и камышового дыма наносят аппетитным ароматом поджаренных свиных окороков, колбас и салтисонов.
Три дня подряд жители хутора кололи кабанов, смолили, их, обкладывая жаркими соломенными кострами, над дворами не затихал предсмертный свинячий визг. Зажиточные хозяева готовились посытнее встретить рождество, дать полную отраду истомившимся за время долгого поста желудкам, напиться вволю самогонки, которую уже начали гнать в хуторе вовсю. Война открыла путь домашнему винокурению.
От запаха скоромной снеди у меня текут слюнки: мои родители не готовили ни колбас, ни салтисонов, не откармливали чистыми пшеничными отрубями свиней и, конечно, не варили самогонки…
Приближение сочельника всегда вызывало во мне голодное раздражение…
Я и Иван Рогов быстро шагаем прямо к майдану — к широкой площади перед хуторским правлением. Я уже догадываюсь, что мы должны совершить какое-то озорство: это заметно по таинственному молчанию Рогова, по выражению его лица. Я креплюсь и не подаю виду, что боюсь. Сначала мы прячемся под каменной стеной общественной конюшни, следим издали за главным входом в правление. В сходском зале блестит желтый огонек, потом гаснет. Свет некоторое время еще брезжит в кабинете атамана, но потом и он тухнет.
Мы слышим, как скрипит промерзшая дверь, видим, как уходит атаман. Высокая, прямая его фигура отчетливо видна на голубоватом полотнище снега у главного входа.
Атаман — в теплом пальто, в белых фетровых валенках и суконном рыжем башлыке, свисающем на спину. Очень молодцевато сидит на его голове высокая каракулевая папаха. Он важно шагает в гору, домой — в уютное тепло, к семье, за праздничный, уже уставленный яствами стол. Но до восхода, вифлеемской звезды есть нельзя, а оскоромиться тем паче — это тяжкий грех, поэтому аппетит за ранним завтраком у атамана будет отменный.
Я начинаю зябнуть. Мои мысли вдруг прерывает окрик: сторожа общественной конюшни:
— Вы чего тут делаете, сморкачи? А? Ну-ка метитесь отседова! А то кликну зараз полицейского.
Мы срываемся и убегаем, но Иван Рогов не из трусливых: он тут же притаивается за углом правления, крепко держит меня за руку. Я хочу спросить его, что же мы будем делать — воровать свиной окорок или снимать котелок с каймаком, подвешенный разиней хозяйкой на гвоздь под навесом крыльца, но он еще крепче сжимает мой локоть.
— Идем. Кажись, разошлись. А сиделец и полицейский завалились спать в атаманскую.
— Мы — что? Колядовать перед правлением будем? — осторожно спрашиваю я.
— Сейчас увидишь, — шепчет Рогов.
Он первым, крадучись, всходит на крыльцо. Над дверью тускло брезжит керосиновый фонарь. Я стою внизу на ступеньке и вижу, как мой товарищ выхватывает из кармана ватника какой-то листок и пришлепывает его разжеванным хлебным мякишем к двери.
Проделывает он это в две-три секунды, и так ловко, будто от рождения только и занимался тем, что расклеивал прокламации. Во мне зреют смутная досада и разочарование: так вот на какие колядки призвал меня мой друг!
Мы мчимся от правления, как от зачумленного места, перемахиваем через каменные изгороди и канавы, скачем через левады по задворкам. Меня почему-то душит глупый смех. Отчаянно брешут во дворах собаки, еще внятнее пахнет предрождественским дымком, праздничной снедью…