— Вернуть ей сына мы не можем, но у нее есть внук, — негромко сказала Надя в ответ на восклицание тети Клары. — Он ведь ей внук, — повторила она, словно желая удостовериться, что не ошиблась.
— А мне он сын, — сказала Эма и отвернулась от сидевших.
Что ей в это мгновение вспомнилось? Быть может, ясный июньский вечер, встреча под часами у кафе «Славия», попурри из опер и первое свидание с Ладиславом, свежий запах аира и реки?..
В кухне воцарилась тишина. С Градчанской площади долетали веселые звуки духового оркестра.
Спор шел о том, как поступить с матерью покойного Ладислава, пани Тихой. После сообщения по радио о ликвидации деревни Лидице в списке расстрелянных назвали ее мужа и ее сына. Пока шла война, пани Тихая сторонилась Эминой семьи. Справлялась о снохе и внуке безопасными окольными путями. Считала, что иначе нельзя. Но после возвращения Эмы стала бывать в их доме ежедневно. И всегда встречала радушный прием. А в этот августовский день, когда после обеда Ладик уснул в кроватке на балконе, предложила Эме переехать к ней — во исполнение святого долга перед погибшим отцом ребенка. В результате и Эма, и пани Тихая расстроились и каждая унесла в себе горечь несправедливой обиды. Вечером пани Флидерова предложила разрешить их спор главе семейства.
— Надо как-то жить, хотим мы этого или не хотим… — невразумительно ответил тот и возвратился к бутылке белого в столовую.
Со времени ареста своих детей пан Флидер впал в такое состояние, которое словом «жизнь» определялось разве что с большой натяжкой. Женщины, потеряв ориентацию, чувствовали, что их предали вдвойне. Они что, разве не живут, разве не считают своим долгом жить, несмотря ни на что? Нет, этого они не заслужили. Да и как может им помочь такой глава семьи? Они привыкли на него всецело полагаться, знать, что всегда на все найдут у пана Флидера ответ… И они чувствовали себя как Гретхен, попавшая в дремучий лес.
Деятельная тетя Клара предложила, чтобы пани Тихая перебралась к ним. Места в доме хватит.
— Ну что она, бедняжка, стала бы тут делать. Ладислава здесь нет, — грустно сказала Эма.
В эту минуту, вернее, к счастью, как раз в эту минуту распахнулась дверь, и в кухню влетела (она всегда появлялась только таким образом) Иренка Смутная:
— Можно зажечь?
При свете электричества положение уже не казалось таким драматичным. Иренка окинула присутствующих взглядом, остановила его на Наде, чей вид особенно красноречиво говорил: произошло нечто из ряда вон выходящее и это взволновало всех.
— Случилось что-нибудь?
Вид у Иренки был почти такой же, как четыре года назад, когда Надя встретила ее в парке у вокзала Вильсона. Задорное личико хорошенького гномика с большими сияющими глазами. Слишком большими, потому что Иренка исхудала. По углам рта обозначились выразительные желваки, придававшие лицу что-то горестное. Это смягчало впечатление от резкой линии коротеньких темных волос. Ирена была в черном. Не потому, что любила видеть себя в одежде такого патетического цвета, а потому, что только это платье, из старых Эминых запасов, сумела для себя приспособить. Она казалась школьницей, которая хочет походить на взрослую сестру и выглядит соответственно нелепо в ее парадном платье. В руке Ирена держала страховидную картонную сумку с тиснением под крокодиловую кожу. Сумка была набита книгами и брошюрами. Сверху лежали два букетика мелких душистых гвоздик. Половодье пряного аромата заполнило стерильный воздух кухни. Непреднамеренное вмешательство Ирены вернуло Эму к реальной оценке происходящего.
— Я не могу на это пойти, — сказала она.
— Так не иди, — засмеялась Иренка. — Ой, у нас дрожжевая паста! Как хочется есть!
Обе старые женщины разом очнулись. Это уж был сигнал к действиям: заварить чай, нарезать ломтиками хлеб, подогреть это неаппетитное месиво с пышным названием «дрожжевая паста», сварить Ладику кашку — короче, трезвый взгляд на жизнь и, несомненно, найденный наконец выход.
— У нас невпроворот работы, — сказала Ирена и похлопала по своей страховидной сумке. — Ты, Надя, попиши. У Эмы собрание, я тебе подиктую. А где Ладюля?
Первое послевоенное рождество; как еще далеко до счастья, хотя все преисполнены желаньем радоваться; будто уже за месяц начали готовить роли, чтобы по нежному звонку рождественского колокольчика, с ног сбившегося, хоть и изворотистого, интенданта, выйти на сцену — или на арену — под томительный свет рампы, заменившей Терезианскую люстру, в хрустале звонких подвесков, и со всей возможной непосредственностью возгласить: «Ну, с рождеством Христовым!» Пауза, улыбка, словно трепетанье крылышек примятого мотылька, минутное молчанье, радость, не совладавшая с болью, набежавшие слезы и инъекция успокоительной уверенности: когда-нибудь все счастливо забудется — или не забудется, но перейдет в область воспоминаний.