Пани Мария Тихая была той, кого люди ясного ума называют «соль земли», подразумевая под этим соль земли. Ее жизнь протекала в безбурном мире умеренных радостей и умеренных печалей. Любила и чтила мужа как кормильца и отца своего ребенка. Без памяти любила сына, но, прочитав где-то, что такая любовь портит ребенка, старалась обуздать свои чувства. Это ей удавалось, хотя было мучительно. Теперь она чуть ли не проклинала свою тогдашнюю выдержку. Возвела на себя нелепую напраслину, что совершила роковую ошибку, не будь этого, Ладя был бы ближе к дому, у нее был бы теперь сын, у маленького Ладика — отец.
Эма, упавшая метеором в ее мир, была вне области успокоительных забот о том, как запечь до хрустящей корочки свиную грудинку, посолить огурцы и стирать наволочки так, чтобы не портилась материя, а они выходили белыми как кипень. Это был мир Марии Тихой, она жила в нем счастливо, свое спокойствие и подтверждение его правды черпая в вечернем чтении чешских классиков. Как могла бы принять это Эма? Как мог бы нравиться ей такой образ жизни? Ладислав не сумел бы приспособиться ни к чему «ихнему», а Эма — к Тихим…
Она лежала в покоях, где жили поколения разодетых в шелка людей, но только ровное дыхание ребенка вносило в это великолепие ощущение жизни. Маленький Ладик! Маленький связной! Смешно забормотал что-то во сне…
В одиночестве чужого жилья и безнадежно чуждого и удручавшего ее окружения Мария Тихая призналась себе, что в любимом внуке нет ни малейшего сходства с ее погибшим Ладиславом, и никогда: ни через десять, ни через двадцать лет — ведь дети так меняются — не суждено ей это сходство обнаружить. Не суждено этого дождаться. О том, как дальше жить — без мужа, без сына, — она старалась не думать. Все годы, пока шла война, гнала подобные мысли прочь. Теперь боялась, что и этого малышку потеряет — ведь у него есть мать, он прежде всего ее ребенок. Бабушка сможет его навещать, всегда радушно принятая, но когда-нибудь станет им в тягость со своей любовью. Что тогда?
Она тихонько встала. Прошла в детскую. Замерла над кроваткой спящего ребенка, памятью возвращаясь к временам, когда вот так же замирала над кроваткой сына (тогда ему еще необходима была мать, и он принадлежал ей безраздельно), к тем временам, которые текли спокойной чередой дней и ночей, и к военным годам, безжалостно стершим и жизни, и надежды, не оставив ей ничего: ведь даже это мирно спящее дитя — чужое и ее ребенком никогда не будет.
Бережно укрыв мальчика, она вернулась к себе. Внизу раскинулся большой, смутно озаренный город. Оттуда плыли вверх звоны полуночных колоколов.