Отец сидел с Эмой в уже прибранной столовой. Видел, что дочь плачет. Пан Флидер не боялся ничего, но всякая чувствительность приводила его в ужас. Будь он средневековый епископ, он предал бы эмоции анафеме, а лиц, способных на такое, сажал на цепь или подвергал остракизму. «Упаси, господи, от чувств и надежд»[20]
. Однако он научился (считал это спецификой своей профессии) изображать из себя человека, способного не только понимать чувства другого, но и считаться с ними, знать им цену. Цену им он действительно знал. И хотя презирал себя за подобное фарисейство, по-прежнему стремился убеждать клиентов в разумности своих решений и делать им инъекции веры в то, что его гибкий ум юриста способен вывести из всех жизненных лабиринтов. Другое дело — дома. Здесь двоедушие утомляло, нагоняло скуку, к тому же вызывало неясное ощущение подстерегающей опасности. Он начинал казаться себе чеховским героем. Не понимал уже решительно ничего. Вот Эма и ее Ладислав. Что знает он о них? Что сами они знали о себе, не успев даже стать взрослыми? Разве что малыш Ладичек, в жилах которого, благодарение богу, есть и кровь надежных, обстоятельных людей, которым посчастливилось родиться в семьях так называемого скромного достатка, где их с любовью взращивали кроткие и добросердые мамаши, как то, бесспорно, было с Эминым Ладиславом (а он, бесспорно, передал что-то от своего генофонда сыну — был бы только этот фонд стоящим), разве что малыш Ладичек может надеяться, что проживет достойно и естественно, как прожил свою молодую жизнь его отец. А там, конечно, разрешат признательному деду играть свою комическую роль уставшего от жизни чудака, под снисходительную улыбку ребенка. При этом адвокату было ясно, что все это наивные благоглупости — решение и цель, которые под стать лишь женщинам. Те никогда не перестают верить — так повелела им природа, — опекают слабых, жертвуют собой, хлопочут и дрожат за своих подопечных, пока, угасшие и заезженные, не остаются у разбитого корыта. И подобно многим сыновьям своей эпохи, променявшим жизнь на солидный счет в швейцарском банке — после войны это было далеко не просто, — ушел адвокат Флидер в цитадель корректного одиночества с привычной дозой высококачественного спиртного, хотя его все еще нелегко было достать. В войну пан Флидер ходил врачевать свои комплексы в студию сына. Но то, что Иржи создавал по возвращении, был леденящий ужас — быть может, и искусство, но чудовищное. Отец не мог понять, кому и для чего художник этими созданиями так беспощадно мстит, кого терзает. Он допускал, что сын таким путем изгоняет беса или, быть может, предостерегает, но отцу казалось это непростительным ребячеством, делом не нужным никому — даже самому Иржи. Пройдет несколько лет, и от этого станут воротить носы. Люди не из чего не извлекают уроков. Вздохнув, он посмотрел на дочь — а хорошо бы все-таки ей выйти замуж…— В июне буду защищать диплом, — сказала Эма.
— Прекрасно, — отозвался отец, как и положено в подобных случаях.
Спросил, что она с этим красненьким рулоном собирается делать.
— А ничего. Оканчиваю курс по факультету права, потому что не люблю незавершенных дел.
— Не понял?..
— Поступлю на медицинский.
— Но туда собирается поступать Ирена…
— Она не собирается, собираюсь я.
— Позволь, но почему?.. А мама знает?
— Не проживу ведь я всю жизнь здесь — между кухней и детской.
— Но тут ведь твой ребенок, мы.
— Ребенок, вы — конечно. И все-таки…
— Разве этого мало? Ты еще молода…
— Этого чересчур много.
— Но тебе недостаточно?
— Нет. Мне трудно тебе объяснить, папа…
— Мне-то куда ни шло. Вот Ладику когда-нибудь придется объяснять…
— Не знала я, что ты так старомоден.
— Выпить не хочешь? — предложил отец.
— Зачем ты это делаешь, папа?
— Делаю что?
— Вот это! — подняла она наполовину опорожненную бутылку коньяка.
— Ну, милая, не думал я, что ты так старомодна.
Пан Флидер испытующе смотрел на дочь. В нем закипала злоба. Веселенькая, однако, ситуация! Понятно, она потеряла мужа, еще не начав с ним совместной жизни, родила ребенка, которого тут же отняли, прошла через немыслимые ужасы — но ведь отец не виноват. Они несли с ней до конца тяжесть того, что им позволено было нести, едва не умерли от страха за нее — а она как бы между прочим объявляет, что намерена учиться дальше. Вот так-то.
— Ты говорила маме? — повторил он свой вопрос.
— Почему я должна была ей говорить? Или ты полагаешь, ее это не устроит?
— Эмушка, девочка… — произнес он как можно мягче, боясь, что сейчас начнет кричать (это было бы совершенно нелепое завершение вечера).
Он чувствовал себя Агасфером, который скитается не одну сотню лет и никак не отыщет пивной, чтоб напиться.
Незабываемое рождество сорок пятого.
И любви уже нет и следа…