Не помня себя от испуга, Эма бросилась на улицу, сначала пробежала сквер — где стояла копия нюрнбергского колодца. Ладик иногда выходил туда поиграть или собирал там каштаны. На сквере его не было. Она пробежала по мостику на Стршелецкий остров — Ладика не было и там. Эма повернула к дому. Еще на лестнице услышала телефонные звонки в своей квартире, но, пока отпирала дверь, звонки прекратились. Она села в прихожей и, глядя на телефонный аппарат, как на коварного виновника своих мучений, стала ждать. Минут через десять, показавшихся ей вечностью, телефон смилостивился. Ирена сообщала, что пришел Ладя с намерением остаться у тети Ирены, потому что мама обманула его и он ей этого никогда не простит. Оскорбленное материнское самолюбие Эмы взыграло. Она расплакалась, что вполне можно было понять, и закричала, чтоб Ирена немедленно приводила мальчишку домой — она его измордует. Именно так она сказала и, пожалуй, так бы и сделала, если бы Ирена послушалась. Наконец согласились на том, что Ладик пробудет у тети, сколько захочет сам, а Эма придет в сочельник к брату, как было условлено, и сделает вид, что ничего не произошло. Первое послевоенное рождество и этот злосчастный сочельник вкупе привели к тому, что Эма подобные праздники, прокламируемые как дни веселья и мира, от души возненавидела и, к вящей радости своих коллег, брала на эти дни дежурства. Ладик пробыл у тети Ирены не только рождество, в которое его лишили деда, но и еще много лет, так что об Ирене говорил: «Мама Ирена», а об Эме: «Мать Эма». Полагаю это знаком полного фиаско, если судить о нормальных отношениях между матерью и сыном, и многие на первый взгляд необъяснимые поступки и воззрения последнего корнями уходили именно в тот роковой период пустоты и заброшенности, наступивший для мальчика со смертью бабушек и исчезновением деда, вину за который он полностью возлагал на Эму, вплоть до поры, пока не стал взрослым. Он потому и прилепился душой к маме Ирене, что в этой трагедии она не играла никакой роли. Сказать, что отношения радостной доверительности и нежности, какие обычно бывают между матерью и ее единственным сыном, так и не восстановились, я не могу — их более чем вероятно просто не существовало. Поздней, значительно поздней, они неплохо ладили друг с другом, но настоящей взаимной привязанности матери и сына так и не было. Эма, уязвленная, разумеется, глубже, чем сын, поняла это слишком поздно.
Из писем и записок, хранящихся в красной папке как материал для изучения топографии сердца, любопытно и в своем роде поучительно прочувствованное письмо адвоката Флидера своим детям. Письмо это, призванное объяснить то, что им было совершенно ясно, вывело из нормальной жизненной колеи его внука, который это грустное и, с точки зрения потомков, несколько сумбурное послание не читал, но вынес на своих плечах его прямые последствия и старался, чтобы у него достало на это мужества и любви.
Дорогой сын, милая доченька!
Понимаю, что в писании моем мало проку. Новость, которую я намерен сообщить, едва ли вас тронет, и письмо это вы, конечно, сочтете стариковским чудачеством. Но иначе поступить я не могу — слишком я стар, чтобы привычки, которые мне дороги, приспосабливать к вашим — на мой взгляд, весьма спорным. Но не об этом речь.
Послезавтра, в среду, двадцать седьмого сентября, в канун праздника покровителя Земли чешской (не улыбайтесь, это я в шутку), вы будете встречать меня — в том, что вы так поступите, не сомневаюсь, воспитывали вас не на медные деньги, — итак, вы будете встречать меня с экспрессом Штутгарт — Прага на главном вокзале, бывшем вокзале Вильсона. Я никогда не был преувеличенно высокого мнения о президенте Вудро Вильсоне, как и об американцах вообще, и не понимал мотивы признательности, выраженной ему таким, в сущности, мелочным образом: переименованием вокзала.