Он пояснил нам, что рожать в сегодняшний мир детей не что иное, как безумная безответственность. В то время у него была излюбленная фраза — «безумец, танцующий на краю пропасти». А что до него, заявил он, так он не безумец, танцующий на краю пропасти, а вполне «порядочный человек». Тогда Ладик только что получил аттестат зрелости и считал, что уж коли преступно-легкомысленные люди рожают детей, а потом бросают на произвол судьбы, то порядочные люди обязаны их как-то обеспечить. Поэтому он и решил усыновить по меньшей мере пятерых — это уж будет зависеть от его заработка.
Эма не преминула заметить, что многое будет зависеть и от его жены, на что он с обескураживающей серьезностью благородной молодости ответил, что это сущая правда и он, конечно, постарается это учесть.
Я быстро прикинула, что сейчас, по всей вероятности, он на четвертом курсе. Его вежливый и задушевный голос побуждал меня к решительности.
— Мама вернется только в понедельник, к обеду, но ты можешь утром поехать прямо к ней, в «разарет». — Он по-прежнему говорил «разарет» — это у него с детства, с тех пор как однажды с бабушкой пришел к Эме и старинное слово «лазарет» вот так искорежил.
— А может, мне прямо к маме?
— В самом деле, я ей звякну, она обрадуется. Ну, пока, тетя Надя, сейчас позвоню и сразу же побегу.
Я сообразила, что он летит на концерт с девушкой, которую будет обвораживать планом усыновления по меньшей мере пятерых брошенных детей. И вместо трамвая, который довез бы меня до дома оптовика-колбасника, массивного, точно склеп, села в красно-белый вагончик, необыкновенно шумный и дребезжащий, как мне показалось, и приехала на Карлов. Там, где нынче въезд на оживленный столичный мост Клемента Готвальда, в то время еще стояло здание детской больницы, которую я, как и все старые уроженки Праги, называла «чешской» в отличие от немецкой, находившейся в мои детские годы на южном конце Карловой площади и имевшей вид чрезвычайно неприветливый, как и положено больнице.