Младший сын, Асемо, понравился мне с первого же взгляда. Он спокойно сидел во втором ряду мужчин, на который только частично падал свет лампы. Подбородок его был поднят, в глазах, неотрывно следивших за моими движениями, вспыхивали искорки. Он отличался от других юношей, шумно толкавших друг друга или пытавшихся иным способом взять верх над соседом. Асемо вовсе не смотрел на них свысока. Время от времени он переводил взгляд с меня на товарищей и отвечал на их перебранку снисходительной улыбкой. Но он неизменно возвращался к молчаливому наблюдению за мной, и, после того, как его сверстники уходили, он еще долго оставался у меня. Сосредоточенно глядя, он в то же время держался без малейшего напряжения. Он сидел, положив руки на колени, слегка наклонившись вперед, так что его спина от основания шеи до скрещенных ног, на которых покоился вес тела, изгибалась упругой кривой. По лицу и глазам Асемо было видно, что он не упускает ни одной детали из происходящего вокруг, но в нем была и какая-то отрешенность — как будто он смотрел на все с внутреннего наблюдательного пункта, где его разум выносил собственные суждения и принимал самостоятельные решения. В последующие месяцы моя симпатия к нему продолжала расти, и в конце концов он оказался одним из немногих гахуку, с которыми я чувствовал себя совершенно свободно.
В конце дня воздух в хижине становился спертым. Из-под бамбукового пола шел запах плесени, усиливавший во мне неясное чувство неуютности. Оно складывалось из внезапного раздражения, вызванного видом провисающей раскладушки и кучи коробок и ящиков, и утомления от слишком долгой работы за письменным столом при плохом освещении. Я искал облегчения для глаз и головы, уходил с участка вечером, когда солнце было уже по ту сторону западных гор, но вся долина купалась еще в золотом свете. Когда я пересекал улицу, мне требовалось приложить усилия, чтобы вежливо реагировать на проявления бесцеремонного, неприятного для меня интереса, который всегда вызывало мое появление. Недовольство собой я переносил на людей, праздно сидевших у очагов, на копающихся в отбросах свиней, недоверчиво хрюкавших при моем приближении, на кучи мусора. При виде последних я вдруг понимал, как чуждо мне все окружающее, как не похоже на то, к чему я привык и к чему стремился в прежней жизни.
Я садился у края тропинки, сбегавшей по склону холма к огородам, там, где густые заросли старого бамбука — единственные в селении — давали постоянную тень. Передо мной открывалась широкая панорама. Дома за моей спиной так жадно впитывали свет, что их стены казались влажными от сияния. Листья бамбука над моей головой нависали темным фризом, чуть колыхавшимся в воздухе, еще теплом, но уже несшем предвестие прохлады, что поднималась навстречу ночи с нижних террас. Опустевшие огороды у подножия холма были уже окутаны тонкой лазурной дымкой, смягчавшей очертания кукурузных[36] стеблей и аккуратные ряды стелющихся растений.
Асемо вместе с толпой детей часто присоединялся ко мне. В отличие от других он почти никогда не был мне помехой, даже если оставался со мной один, а остальные возвращались в деревню. Сидя на корточках в нескольких футах от меня, он тоже молча смотрел в долину, и я часто забывал о его присутствии, пока он, чуть слышно переступив босыми ногами, не напоминал о себе.
В таких случаях я особенно остро сознавал, что не во все области жизни гахуку могу заглянуть. Находясь в толпе или с двумя-тремя людьми, было гораздо легче уверить себя, что я могу узнать их мысли, мотивы и чувства, проникнуть в их жизнь через двери, открывавшиеся в тоне голоса, выражении лица, в жестах, которыми они подчеркивали смысл слов. Но когда я оставался наедине с одним из них, я лишался ключей к его мыслям — особенно если темы для разговора были исчерпаны. Паузы в беседе наступали особенно часто и особенно удручали меня в первые месяцы пребывания в Сусуроке, и каждый раз я судорожно искал какой-нибудь вопрос, который послужил бы мостиком через все расширяющуюся пропасть между нами. Чувство неловкости стало проходить по мере того, как я ближе знакомился с людьми. В конце концов я уже не считал, что обязан поддерживать разговор во что бы то ни стало или ссылаться на то, что я должен заняться другим делом. Когда наступало молчание, я использовал его как долгожданную возможность уйти в себя и отдохнуть, позволяя своим мыслям переключиться с обстоятельств нынешней жизни на прежнюю.