Асемо сам понял, что миссионерская школа ничего не дает. Ему явно было приятно, что его работа вызвала у меня интерес, но, когда я оторвался от последней страницы, он взял тетрадь и с недовольным вином закрыл ее. Глядя мне в глаза, он попросил, чтобы я учил его английскому, и его настойчивый тон странно контрастировал с неуверенным видом. Его мысль была сформулирована как требование. Это была обычная для гахуку форма просьбы, к которой я постепенно привык, но теперь она вызвала у меня опасения совсем иного рода. Удовлетворению его просьбы мешали непреодолимые препятствия. Даже если бы я смог урвать время от остальной своей работы, у меня не было необходимых методических знаний и навыков. Но объяснить это было невозможно — Асемо бы и в голову не пришло сомневаться в моей способности дать ему то, что он хотел.
Я вновь почувствовал себя не в своей тарелке: мне казалось, что, куда бы я ни направился, во мне, как в фокусе, концентрируются невысказанные надежды. Доказательством этого служили трудно уловимые проявления, часто не более чем искорки в пристально глядящих карих глазах, изучающих все мои движения, или тон, которым задавался вопрос, а то и просто смутное ощущение, что в моем ответе усматривают скрытый смысл.
Сильнее всего я ощущал от этого неловкость, общаясь с Макисом, но она висела в воздухе моей комнаты и тогда, когда я пытался убедить Асемо, что не могу удовлетворить его просьбу. Даже когда он соглашался, что я очень занят и не в состоянии взять на себя дополнительную нагрузку, взгляд его говорил, что мои объяснения ему непонятны. Видя, что бороться с иллюзиями относительно моей персоны бесполезно, я согласился и обещал в свободное время помогать ему.
Наши уроки были крайне нерегулярными. Соглашаясь давать их, я надеялся, что Асемо быстро потеряет интерес к занятиям и таким образом избавит меня от необходимости соблюдать наш уговор — но этого не случилось. В середине дня он прямо-таки с ритуальной точностью появлялся в моей комнате с тетрадью и карандашом, полученными от меня, и садился на пол в ожидании момента, когда я смогу заняться с ним. Казалось, он готов был ждать до бесконечности. Он сидел, скрестив ноги и опершись локтями на колени, и его пристальный взгляд отрывался от меня, лишь когда кто-нибудь проходил по улице мимо открытой двери. Время от времени доносившийся издалека голос, вязнувший в жарком воздухе, заставлял его прислушаться, и тогда выражение его лица как бы приглашало меня к тому же. Он молчал, пристально глядя на меня, а я работал. Временами наши взгляды встречались. В них было взаимопонимание и чувство товарищества, которых я почти не знал в отношениях с гахуку, и тогда я под влиянием порыва откладывал работу и начинал урок.
Мы достигли немногого. Он садился на стул, а я рядом на перевернутый ящик. Я водил его рукой, помогая писать буквы алфавита, и произносил каждую гласную и согласную. Потом мы перешли к словам, означающим простые предметы в комнате, но глаголы оказались мне не под силу, и, когда наши занятия прервались, Асемо умел произносить лишь несколько предложений на ломаном английском.
Я ни на минуту не сомневался в том, что при правильном обучении он способен овладеть знаниями, но особое впечатление на меня производила его тяга к ним. Почти каждый житель деревни мечтал иметь какие-нибудь предметы из мира белых людей, но Асемо хотел большего, чем стальной нож, топор, табак или дешевая ткань. Дело не в том, что он был меньшим материалистом, нежели другие гахуку. Если бы он высказал свои желания, то оказалось бы, что он хочет иметь все, чем в изобилии обладали белые, но искал он того, для чего деньги и вещи были лишь материальным выражением, символом. Он надеялся обрести нечто неуловимое, неосязаемое, лежащее по ту сторону вещей и делающее их возможными. Речь шла просто-напросто о стремлении к знаниям.
Он всем сердцем тянулся к миру Хумелевеки с его безобразными европейскими домами, где комендантский час вскоре запретил людям цвета его кожи появляться на улицах после наступления темноты. Ему не приходило в голову, что цвет его кожи может обратиться против него. Он еще не знал, как унизительно быть чернокожим в своей родной стране, и простодушно верил, что белые будут готовы поделиться с ним тем, что они имеют и чего он хочет.
Я начал наши уроки нехотя, но проходили недели, и мне становилось все труднее не думать о том, на каком уровне я их вел… Наблюдая в полутьме загроможденной вещами хижины за карандашом в неумелых пальцах Асемо, я внутренним зрением видел, как склоняются под палящими лучами солнца метелки травы и блекнут казуарины на отроге снаружи, и голова Асемо, склонившаяся над тетрадью, казалась мне беззащитной, не знающей о нависшей над ней угрозе.
Я был вынужден признать глубокое различие между Асемо, с его усидчивостью и сосредоточенностью, и длинноволосыми юношами, которых я встречал во время прогулок.