— Опыт посева квадратных метровок показал, что на пяти сантиметрах друг от друга, как я уже говорил вам, можно вырастить вот такие стебли с колосьями: света и посевной площади им вполне достаточно. Угущать дальше — в ущерб растению. Но и увеличивать «площадь питания» значит содействовать разведению сорняков. Так называемый «шахматный углубленный» сев с равномерно размещенными зернами, кроме того, что дает возможность без всякой опасности для растения полезную при всходах и кущении проборонку, позволяет еще соединить искусственный отбор семян с естественным. Случайно попавшее слабое зерно из глубины не пробьется. И это прекрасно: улучшается потомство. Глубокий сев — гарантия и от полегания пшеницы. Но здесь основную роль играет выбор подкормок. Вначале надо налегать не на азотистые, а на фосфорные и калийные: они увеличивают прочность стебля, несущего тяжелый колос. Для увеличения же самого колоса и его озерненности хороши местные азотистые подкормки. Не забудьте, что только два добавочных зернышка, выращенных в каждом колосе, дают увеличение урожая при таком посеве на десять центнеров с гектара! Все дело в том, дорогой Селифон Абакумыч, — улыбнулся Дымов, — что надо научиться управлять развитием стебля и колоса пшеницы, как управляет музыкант смычком. А научиться всему этому должны не только мы с вами, но все передовые колхозники. И я верю, что они научатся, потому что люди наши — это клад. И невозможного для них ничего нет.
Василий Павлович указал на полку с томами Тимирязева, Мичурина, Вильямса.
— Читайте, изучайте! Они захватят вас с головой. Беритесь за них смело. Чего не осилите — приходите, мы с дочкой поможем. Да вот, кажется, и сама она легка на помине…
В кабинет вошла вернувшаяся с работы Анна Васильевна, в серебряной короне волос, с голубыми, чуть грустными глазами в таких темных длинных ресницах, что они бросали дрожащие тени на ее нежные щеки.
— Как я рада, что вы зашли к батюшке, Селифон Абакумыч! Как рада! — повторила она и пожала большую, сильную руку Адуева.
И действительно, радость еще секунду тому назад чем-то, видимо, озабоченной молодой женщины с такой силой вспыхнула в огромных голубых ее глазах, что они, словно диковинные цветы, вдруг разом оживили холодновато-красивое, ее лицо.
Потом, окинув быстрым взглядом раскрасневшегося, возбужденного отца, Анна Васильевна по привычке подошла к нему и, проведя узкой загорелой рукой по голове, она одно мгновение задержала ладонь на его лбу.
В этом ее движении Селифон почувствовал и нежность и заботу дочери о здоровье отца, и по какой-то необъяснимой связи этого движения руки со взглядом Дымова, брошенным на дочь, Адуев, как и в доме Михал Михалыча Быкова, о котором почему-то вспомнил сейчас, почувствовал себя так же тепло и непринужденно, словно он много лет прожил с ними.
Анна Васильевна сидела, напряженно прислушиваясь: ждала, когда же наконец они кончат разговаривать с отцом и он, попрощавшись, выйдет в сени.
Тогда она чуть приоткрывала дверь и притушенным голосом говорила:
— Селифон Абакумович, навестите и бедную, скучающую женщину…
Муромцеву и радовало и волновало всегдашнее его смущение, когда он робко садился на краешек дивана, взглядывал на нее. Чутьем женщины она безошибочно угадывала, что ему приятно сидеть в ее уютной комнатке, пропитанной запахами духов и цветов.
Говорила больше она — он слушал. Часто Муромцева садилась за пианино, оправляла платье и играла ему «доступные», но волнующие пьесы. И обязательно полюбившуюся Адуеву баркароллу Чайковского — «Июнь месяц».
Оцепенелый, боясь двинуть рукой, ногой, сидел и слушал и смотрел на нее молодой председатель.
Все нравилось ей в Селифоне. Но больше всего, что рядом с пленительной, покоряющей силой в нем жила какая-то детская беспомощность, когда он, по-детски хлопая расширенными глазами, недоуменно разводил руками и смущенно улыбался.
В эти минуты Анна Муромцева, хотя она и была старше его всего только на три года, любила Селифона Адуева, как мать ребенка.
Встречались они теперь уже ежедневно. Как-то так получилось, что в один из длинных январских вечеров, когда за окнами трещал мороз, они рассказали друг другу о своем прошлом: она — о потере мужа, бесшабашно-удалого, красивого казачьего офицера, он — Марины.
Сладостная отрада делиться друг с другом своим несчастьем еще больше сблизила их.
Скупой рассказ Селифона о своей незабываемой на всю жизнь любви к Марине и о муках его жизни с Фроськой потрясли Анну.
Страдание мужчины у чутких женщин вначале вызывает участие, позже — любовь.
Большой, широкогрудый (такой и на медведя в одиночку выйдет), чистый сердцем, как ребенок, Адуев незаметно заслонил и память о красивом, капризном есауле и даже нежно-любимого отца. Анна представляла свою тонкую руку на загорелой сильной шее Селифона.
Часы до встреч тянулись теперь уже нестерпимо. Добрая добротой влюбленной женщины Анна готова была для него сделать все.