Муромцева взялась за учебу Селифона. Он оказался необыкновенно способным: каждую мысль учительницы ловил на лету и по-своему додумывал ее, поражая неожиданными выводами.
С детства Селифон живо откликался на всякую красоту: здесь, в этой комнате, наполненной, как казалось ему, живыми звуками чудесной музыки, хрупкой красотой хозяйки, блеском ее ума, — все пленяло его.
Адуева поражала простота Муромцевой, естественность каждого ее движения, слова. Ни тени рисовки не уловил он у нее, хотя, может быть, он и не в состоянии тогда был наблюдать достаточно внимательно.
Впервые Селифон как-то вдруг по-другому взглянул на себя, на свой потертый пиджак, на большие красные руки.
Отвращение к Фроське переросло в ненависть: «С кем я живу под одной крышей? Как я мог столько времени терпеть ее?..»
Селифону стало тяжко открывать дверь родного дома.
В одну из встреч с Анной случилось то, что должно было случиться.
Селифон вошел в парикмахерскую совхоза.
«Вениамин на неделе два раза бреется, а я… Конечно, сбрить! Какой ты коммунист, проводник нового быта, когда у тебя раскольничья борода — все равно что кулацкий паспорт…»
Адуев сел на потертое кресло.
— Раскулачь-ка меня, товарищ цирюльник, по всем правилам. Бороду — напрочь, усы — на казацкий манер, в шнурочек, голову — на городской лад, под польку.
Парикмахер услужливо закрыл шею и грудь Адуева салфеткой. Схватил ножницы и защелкал ими. Возился парикмахер с Селифоном около часа. На полу валялась борода, клочья черных волнистых волос.
Селифон посмотрел на пол и засмеялся.
— Как с доброго барана копна шерсти, — пошутил он.
С каждой минутой Адуев все больше и больше не узнавал себя. Лицо выглядело тоньше и строже. Прямой крупный нос стал словно еще больше, раздвоенный посредине подбородок — гладким и сизым. Под коротко остриженными усами проступили губы, полные и яркие.
Селифон прошел мимо удивленной Фроси в горницу и сказал оттуда:
— Достань-ка мне, Евфросинья, новый костюм, сапоги и пальто.
— Это какая же нечистая сила обкарнаться-то тебя заставила? И для какого такого случая кустюм? — Фрося вошла в горницу, во взгляде ее горели и ревность, и закравшийся испуг, и собачья преданность, и любовь.
Селифон отвернулся к окну.
— Торжественное заседание сегодня. Договор на соревнование со светлоключанцами подписываем.
Лишь только Селифон ушел, Евфросинья побежала к приятельнице, жене ветеринарного фельдшера, Расторгуевой Марье Антоновне — первой в совхозе моднице.
Расторгуева покорила Фросю.
— Хотя я будто и тоже не вышла лицом, но Емельян Емельяныч души во мне не чает за знание секретов любви. Каждый раз этими секретами я его в тупик становлю…
Дальше разговор женщин перешел на шепот.
— Только, конечно, за модой нам больше других следить приходится. Но это свою приятность имеет. Кроить, шить, перешивать, наряжаться!.. Да без этого и высшего смысла жизни не существует.
Евфросинья раскрыла сундуки и показала Марье Антоновне десятки сарафанов из шумящего китайского шелка, куски шерсти, тончайшего батиста, нансука, вывезенные когда-то Амосом Карпычем из Кобдо.
Марья Антоновна ахнула. Дружба женщин крепла с каждым днем.
Одевалась Расторгуева, на удивленье всей деревне, в платья необычайных покроев, в цветные шляпки величиной с колесо. Подводила брови, красила губы.
Ходили слухи, что на ночь она обкладывает лицо какими-то только ей известивши составами, а утрами сама себя «нещадно лупит» по щекам и по часу растирает каждую морщинку на лбу. Столько о ней болтали приличного и неприличного черновушане, — не только раскольницы, которым все это действительно было в диковину, но и совхозовцы, — что мужчины при встрече с Марьей Антоновной осматривали ее с ног до головы и долго провожали глазами. Походка же у нее была отменная, с подрагиванием, быстрая и мелкая.
К ней-то и прибежала взволнованная Евфросинья.
— Что хошь возьми, а научи ты меня всему секретному. И укрась ты меня, как розу, как сама себя украшаешь. Думается мне, что он не напрасно и бороду на голу кость, и усы над губой, вприсыпочку, и кустюм, и сапоги…
В этот миг Фрося была обожжена ревностью, болью, злостью.
В судьбе Фроси Марья Антоновна приняла горячее участие. Закрылись они с ней, наглухо задернули шторки у окон, а к вечеру и мать родная не признала бы Евфросинью — такую завивку и раскраску лица сделала ей Марья Антоновна.
Идти домой от Расторгуевой Фрося не решилась. Накрывшись платком, отворачиваясь от встречных, прибежала она к Виринее Миронихе и робко вошла.
— Да тебя не черти ли эдак усоборовали, Фросенька! — схватившись за живот, расхохоталась Виринея. — Овечка! Да распрородимая ты моя мамынька, овечка!..
Виринея вдруг раскраснелась, погрозила кулаком.
— Это она, рыжая, рябая шлюха, как ягушку, закрутила тебя да размалевала курам на смех.
Мирониха ненавидела Марью Антоновну и всячески издевалась над нею. Удачно копируя зыбкую походку Расторгуевой, Виринея смешно трясла толстым своим корпусом: