- Нет, - сказала она. - Только не Манфред. - Я посмотрел на ее руки, на то, как она открыла сумку, не торопясь, вынула пачку сигарет и одну большую спичку, вытащила сигарету, положила пачку назад в сумку, закрыла ее, потом (нет, я не двинулся) чиркнула спичкой о подошву туфли, закурила сигарету, бросила спичку в пепельницу и снова положила руки на сумку. Только не Манфред. Вы не понимаете Манфреда. А может, и я его не понимаю. Может быть, я была совершенно не права тогда, в то утро, когда я вам сказала, что женщин интересуют только факты, потому что вполне возможно, что и мужчин интересуют только факты, и разница лишь в том, что женщинам все равно - факт это или нет, лишь бы все сходилось, а мужчинам все равно - сходятся ли факты или нет, лишь бы это были факты. Если вы настоящий мужчина, вы можете валяться в канаве, без сознания, истекая кровью, с выбитыми зубами, и кто-то может забрать ваш бумажник, а вы очнетесь, смоете кровь, и все будет в порядке; всегда можно и зубы вставить, и даже завести раньше или позже новый бумажник. Но не может настоящий мужчина стоять, смирно склонив голову, не пролив капли крови, с целыми зубами, пока кто-то забирает его бумажник, потому что, если он после этого и сможет встречаться по-прежнему с друзьями, которые его любят, он никогда не сможет смотреть в глаза чужим людям, которые до этого ничего о нем не знали. Манфред не такой. Если я с ним не уеду, он должен будет драться. Может быть, он будет убит в этой драке, может, он все и всех погубит, но драться он станет обязательно. Потому что он мужчина. Понимаете, он прежде всего мужчина. То есть я хочу сказать, ему важнее всего быть мужчиной. Он может отдать Флему Сноупсу свой банк в обмен на жену Флема Сноупса, но он не может стоять и смотреть, как Флем Сноупс отбирает у него банк.
- Значит, Линда пропала, - сказал я. - Кончена. Погибла. Пропала! сказал, нет, крикнул я. - Но вы-то хоть спасетесь! Вы-то хоть, по крайней мере, отсюда уедете и больше никогда не... никогда не будете с Флемом Сноупсом, больше никогда, никогда...
- Ах, вы вот о чем, - сказала она, - вы об этом. Это не важно. Мне с этим никогда не приходилось сталкиваться. Он... не может. Он - как это называется? - импотент. Всегда был. Может, все и пошло из-за этого, в этом и причина. Понимаете? Только будьте осторожнее, не то вам еще станет его жаль. Придется его пожалеть. А этого он не вынесет, и незачем человека обижать, если это тебе ничего не даст. Он не вынес бы, если бы его жалели. Выходит, вроде как у В.К., с именем "Владимир". Рэтлиф может жить с именем Владимир, и вы можете жить, зная, что Рэтлифа зовут Владимир. Но нельзя, чтобы он мог изменить это имя, имел право его изменить, выбрать другое. И он тоже может жить со своей импотенцией, но нельзя дать кому-нибудь возможность помочь ему жалостью. Вы обещали молчать про Владимира, теперь обещайте и про это молчать.
- Обещаю, - сказал я. Потом сказал: - Да. Значит, сегодня ночью вы уезжаете. Так вот зачем вы днем ходили в парикмахерскую. Не для меня. Для Манфреда. Нет: даже не для Манфреда, после восемнадцати-то лет; а для отъезда, для того, чтобы сесть в поезд. И на прощание показаться Джефферсону во всей красе. Правильно, так? Вы уедете этой ночью?
- Женитесь на ней, Гэвин, - сказала она.
Восемнадцать лет подряд я видел ее, конечно, не считая войны; восемнадцать лет она снилась мне каждую ночь, считая и войну. Мы разговаривали с ней дважды: здесь, в моем кабинете однажды вечером, четырнадцать лет назад, и в ее гостиной, однажды утром, два года назад. Но ни разу она не назвала меня ни по имени, ни даже мистером Стивенсом. А теперь она сказала "Гэвин". - Женитесь на ней, Гэвин.
- Дать ей свою фамилию, чтобы она не жалела о потере доброго имени, когда вы ее бросите?
- Женитесь на ней, Гэвин, - сказала она.
- Считайте, что я не только слишком стар для нее, но что я ей просто противопоказан; если уж я стану ее мужем, так я даже из-за гроба не отдам свою вдову другому. Считайте так, что ли.
- Женитесь на ней, Гэвин, - сказала она.
И я замолчал, а она сидела за столом, и сигарета дотлевала в пепельнице, и над ней - онемелый тонкий безветренный дымок, она и не затянулась ни разу: зажгла и отложила, и ее руки все так же тихо лежали на сумочке, а лицо обращено ко мне, смотрит на меня из полутьмы над светлым кругом лампы - крупный, широкий, простой, как всегда без помады, прекрасный рот, глаза, не в жесткой затуманенной синеве осени, а в синеве весенних цветов, в неотделимом сочетании глициний, васильков, подснежников, колокольчиков, незабудок, и в них все... - вся погибшая девичья пора, все счастье юношей, и поздно тосковать, поздно тосковать, поздно, поздно.
- Хорошо, давайте так. Если, после вашего отъезда, я увижу, что обстановка создалась такая, когда необходимо что-то сделать, а помочь может только брак со мной, и если она захочет выйти за меня, но именно захочет, а не просто уступит, сдастся...
- Тогда поклянитесь, - сказала она.
- Обещаю. Я уже обещал и еще раз обещаю.
- Нет, - сказала она, - клянитесь.