Я теперь никого не боюсь. Ни румын, ни немцев. Ни баб всяких разных, которые орут: «Жидовня!»
или другие противные слова.Я всем теперь могу поднадавать.
И этой, в красной шапочке, я бы еще поднадавала, но тут прибежал папа.
Прибежал и сразу же оторвал меня от нее.
Я, конечно, отрываться не хотела, но он схватил меня за руку и потащил за собой. Он, наверное, очень сердился, но не ругал меня, а только быстро, быстро привел домой.
Так что во Дворец мы в тот день не попали.
А вечером он сказал, что хочет со мной серьезно поговорить.
«Ну, вот, начинается!
– подумала я. – Сейчас он точно будет ругать меня за Красную шапочку, а может, еще и за перила, по которым я съехала в школе, и за тощую ту директрису».Но он почему-то не стал говорить про девчонку и про перила тоже не стал, а завел шарманку совсем с другого конца.
Он снова стал рассказывать мне про евреев – про этот Египет, где мы все были рабами и строили пирамиды, про ихнего царя-фараона, который сначала не хотел отпускать нас, а потом все-таки отпустил, и про пустыню, где мы все ходили 40 лет неизвестно зачем. Я все это уже 100 раз слышала – он мне все это уже рассказывал, и непонятно, зачем ему нужно было все это повторять.
Но тут вдруг он сказал что-то новое и, кажется, интересное.
Он сказал: «Но ты, моя девочка теперь не совсем еврейка!»
Я не поняла: как это не совсем?
«Как это не совсем?
– спросила. – Наполовину, что ли?»Папа закашлялся так, как будто хотел мне ответить, но не смог.
Он молчал и молчал. Так долго, что я стала уже тянуть его за руку:
«Ну, как это, как это, папа, как это не совсем?»
И тогда он сказал: «Подожди, я не знаю, как тебе объяснить. Ты помнишь, как тебя крестили в церкви?»
«Конечно помню!
– обрадовалась я. – Очень хорошо помню! Батюшка-Дед Мороз, и золотые фантики от конфет, и свечки, и «Отче наш», и еще мне очень хотелось…»«Да, я тоже помню, –
улыбнулся папа, – я помню, что тебе очень хотелось… Ну, вот, значит, тебя крестили в церкви и у тебя есть свидетельство о крещении, и это значит, что ты теперь христианка и можешь, если захочешь, оставаться христианкой всю жизнь».«Как это всю жизнь? Почему всю жизнь?» —
спросила я и подумала, что это, наверное, очень долго, «всю жизнь».«Я не сказал, что ты должна оставаться всю жизнь. Я сказал, что ты можешь, можешь, если захочешь. Мне трудно, мне очень трудно все это тебе объяснить. Но ты знаешь, у нас, у евреев, нелегкая жизнь, и Тася считает…»
«Что Тася считает?» —
поинтересовалась я.Всегда она что-то считает, эта Тася. И как ей только не надоест считать?
«Тася считает, что ты уже достаточно взрослая и достаточно натерпелась за все эти годы, побывала и в тюрьмах, и у чужих людей, и в катакомбах, и этот сегодняшний инцидент…
Я не имею права за тебя решать. Ты должна выбрать сама, и от этого выбора будет зависеть вся твоя жизнь».
Тут папа опять замолчал и, кажется, расстроился.
Я посмотрела на него и вдруг увидела…
Увидела или мне только показалось?
Нет, я увидела, увидела! Я увидела, что из его глаз текут слезы!
Что это? Он плачет?
Мой папа плачет?
Я никогда раньше не видела, чтобы он плакал.
«Папа, папа, не плачь!
– закричала я. – Я помню, я помню все – про Египет, и про фараона, и про пустыню, где мы все ходили, и про манну, которая падала на нас с неба.Я знаю, ты сто раз мне это рассказывал, что нам было трудно, но мы все равно, все равно евреи. И ты, и Тася, и я. Я тоже. Я тоже.