Алексей Владимирович никак не мог уснуть, хотя без малого сутки, проведенные в седле, и двенадцатый час ночи на циферблате высоких часов, исправно тикающих в углу чьего-то кабинета, облюбованного офицером для ночлега, никак не располагали к бессоннице. Да и не жаловался никогда на сон тридцатитрехлетний подъесаул, до сих пор страшнейшей из болезней почитавший насморк. А вот поди ж ты! Битый час маялся уже на мягком диване, словно институтка, впервые ощутившая муки любви.
Груднев улыбнулся пришедшему на ум сравнению. Это ж надо такое придумать! Институтка. Барышня…
Совершенно некстати вспомнилась Лизанька, ее тревожные глаза перед расставанием, жмущиеся к материнской юбке Петенька и Машенька… Ох, как хотелось бы сейчас, чтобы сбылись тогдашние наигранно-бодрые слова о скором разгроме тевтонов и победном возвращении к Рождеству…
Почему-то не верилось офицеру в скорую победу, которую пророчили православному воинству все, без исключения, газеты. И дело даже не в том, что эта война — вторая в жизни Алексея. И даже не в том, что та — проигранная, никак не изгладится из памяти. Давило на душу что-то непонятное, необъяснимое, чего не было еще сутки назад, когда сотня выступала на рекогносцировку.
Устав бороться с бессонницей, подъесаул спустил ноги на пол и нашарил портсигар.
Не зажигая огня, он курил у окна, следя в старинном волнистом стекле за отражением светлячка тлеющей папиросы и атакующим его снаружи толстым ночным мотыльком, жаждущим расправиться с непонятным пришельцем.
«Единственный защитник Восточной Пруссии, сражающийся за нее… — проплыла в мозгу ленивая мысль. — Слабый, но бесстрашный. Немецкий мотылек против русской папиросы. Сюжет для патриотической пьесы… Почти стихи…»
Внизу, на площади, горели костры, окруженные греющимися казаками, но обычных смеха и прибауток слышно не было. Даже протяжных песен, полных вековой печали, в которой русский народ так же не знает удержу, как и в бесшабашном веселье, не доносилось с улицы. Похоже, что подчиненные испытывали то же чувство, что и командир. Черной угрюмой тенью вырисовывался на фоне костров памятник.
Докурив, Алексей собрался было затушить окурок о подоконник, но рука остановилась на полпути, и полуобгоревшая бумажная гильза нашла последнее пристанище в бронзовой пепельнице на столе.
«Не можем же мы, в конце концов, во всем оставаться «русскими варварами»».
Офицер снял с телефонного аппарата трубку и поднес к уху. Молчит…
Естественно, что немцы, эвакуировавшиеся из города, успели перерезать телефонные провода, а как доложил прискакавший от Лапнина казак — и вывести из строя телеграфные аппараты на почтамте и железнодорожной станции. Не так чтобы потом было невозможно починить, но надежно. Как всегда. Пресловутые немецкие аккуратность и педантизм.
Махнув рукой на всякий интеллигентский вздор, норовящий подточить боевой дух русского офицера, Груднев снова улегся на диван, укрылся с головой шинелью и упрямо сжал веки, твердо намеренный этой ночью урвать хотя бы несколько часов сна. И Морфей, испуганный решимостью своего подопечного, все-таки подступил к изголовью…
— А вот я еще слыхал, — напряженным шепотом продолжал свою бесконечную историю урядник Седых, — что был такой город, в котором никто не жил, окромя нечисти…
— Да ну! — выдохнул с полуоткрытым ртом зеленый еще казачок Кропотов, круглыми глазами уставившись на рассказчика. — Нешто бывает такое?
— Никшни, Васютка! — одернул парня седоусый урядник Саблин. — Дай послушать, что человек гуторит.
— Может быть, и не бывает… — Седых степенно открыл свой самодельный портсигар с «фабричными» (он любил пофорсить перед товарищами) и прикурил папироску от головешки. — Но люди бают, что было такое…
— И главное, вот какое дело, — продолжил он, затянувшись ароматным дымком. — Днем это был город как город: жители, купцы, городовые… Даже градоначальник был свой. Все честь честью. Но вот ночью…
— А в какой губернии это было? — снова не утерпел юный казак.
— Молчи ты, растрафа! — отвесил звонкий подзатыльник непоседе Саблин. — Не будешь слушать — в караул у меня пойдешь без всякой очереди! Давай, Петрович, продолжай, не томи…
— А Бог его знает, в какой губернии, — продолжил урядник. — Может, даже и не в губернии, а, скажем, за границей. В Хвранции, к примеру, або в Гишпании… Да хотя бы здесь, в Германии! Не в этом суть, а в том, что днем все горожане были люди как люди, а ночью…
— А что ночью? — на этот раз не выдержал урядник Зыков, которому уже никаким подзатыльником рот не заткнешь, — сам кого хочешь свернет в бараний рог.
— В том-то и дело. Ночью все там нечистью оборачивались. Купцы — упырями, горожане — домовыми, лешими да бесами всякими… А самым главным у них был градоначальник. Он вообще каким-то чудовищем становился. Зубищи — во! — отмерял пальцами добрый вершок урядник. — Когти — во! А глаза…
— Так не было же у него глаз, — тонко улыбнулся вольноопределяющийся Сивцов, приданный команде Груднева в качестве телефониста, но волей обстоятельств оставшийся без работы.