Люди сзади оглянулись и толпа мгновенно расступилась. При всех моих дружеских чувствах к Хиллари и восхищении ее хуцпой[98]
, я сразу понял, что дело не в ней. По образовавшемуся проходу прямо ко мне шла очень пожилая женщина в голубом тюрбане под цвет глаз, несмотря на возраст, чистых и ярких. И лицо человека всю жизнь делавшего только добро, согревавшего окружающих своей любовью. К восьмидесяти годам все, что человек из себя представляет, написано у него на лице. Люди кругом благоговейно зашептались. Теперь я понял, кто это. Живая хевронская легенда, несшая на руках своего умершего младенца по темной дороге из Кирьят-Арбы[99]. Я вцепился пальцами в прутья решетки и смотрел на нее. Я же тут ни одного террориста не ликвидировал, так чтобы навсегда. За что мне эта честь?- Не расстраивайся, Шрага, – сказала она ласково, совсем по-матерински. – Знай, что мы будем рады, если Хеврон станет твоим домом. Ты один из нас, ты это доказал. Мы все пришли проводить и поддержать тебя. Передай своей матери
У меня мало того, что отшибло мозги, так еще и пропал голос, как всегда от сильного волнения. Я только и мог, что голову перед ней склонить.
Загудела полицейская машина. За мной приехали. Эзра с Алексом были в рейде, так что они меня не провожали. Я спокойно заложил руки за спину и ощутил холодный пластик наручников. Улыбнулся собравшимся:
-
Мы проезжали мимо того самого блокпоста, на котором я имел столько приятных бесед с международными наблюдателями. Восемь жалоб за две с лишним недели. Маловато. Если бы я мог целиком сосредоточиться на этом, не отвлекаясь на вывихнутую ногу и пропавшую Малку, они бы вообще у меня света белого не взвидели.
Один из полицейских протянул руку мне за спину и расстегнул наручники.
- Только без глупостей, ладно? Не подводи меня.
- Он хромает. Ты что, не заметил? – отозвался второй.
То, что командир назвал тюремной больницей, было, собственно, лазаретом на четыре койки. Врача там не было, только фельдшер. На рентген и обследование меня возили в “Сороку” под конвоем. Осмотрев рентген, ортопед разразился длинной тирадой в адрес военного начальства и армейских коллег, призывая на их головы все небесные и земные наказания. Но вообще мне в тюрьме понравилось. Дома я бы так не отдохнул. Все, что от меня требовалось, это являться на утреннюю и вечернюю проверки. Первые два дня я просто сидел, тупо уставившись в стену. Столько всего произошло за последний месяц, я стал другим. Из зеркала над умывальником на меня смотрело тридцатилетнее лицо, каждая линия, как заостренное лезвие, а глаза неподвижные. Я же все делал правильно, так почему я чувствую себя таким опустошенным? На что у меня ушло столько сил? Пройдет, сказал я себе. Недосып, оставленное без лечения ранение, ужас от потери. Вот что меня вымотало. Надо оклематься и перестать страдать. Никому в Хевроне я уже не помогу, ради тамошних евреев я сделал все, что мог. Теперь у меня свои заботы. Надо устраивать Ришу в интернат для слепых. Надо ехать искать Малку. Дни я проводил за чтением и выписыванием в тетрадку английских слов. Ночами было хуже. Стоило мне закрыть глаза, как меня начинал преследовать стук белой трости по каменным ступеням. Иногда я видел Малку на хевронской крыше. Я прекрасно понимал, что она зовет на помощь, несмотря на то, что узнавал только свое имя в потоке незнакомых русских слов. Снова и снова я снимал бронижилет, снова и снова прыгал – и застревал в воздухе между двумя крышами. Застревал и беспомощно смотрел как безликое существо ее убивает.
Национальные праздники я провел в тюрьме, что было большой удачей. Йом а-Зикарон и Йом а-Ацмаут[102]
в нашем районе – это испытание не для слабонервных. Вся страна, вытянувшись, стоит под звуки сирены, а эти кривляются как на Пурим. Вся страна радуется, а эти ходят в разодранных одеждах и кричат “гевалт”. Не нравится вам эта страна – постройте свою. Не хватает ума, знаний, отваги, силы, инициативы, не хватает всего, чего другим евреям хватило, – значит, самое лучшее, что вы можете сделать, это уйти в тину и не возникать. Мой тюремный срок закончился, и мне выдали назад гражданскую одежду и телефон. В ящике было два сообщения. От Эзры –С тремпиады меня сняли первым. Солдатский мешок и медицинская трость сделали свое дело. Водитель несколько раз пытался втянуть меня в разговор, но я отвечал односложно. Наконец он не выдержал:
- Ты что, оле хадаш[104]
?Это еще что за новости. Семья отца живет здесь с 1700-желтопятого года. Я иерусалимец в девятом поколении. Каждый раз, когда какая-нибудь американская или европейская правозащитница на блокпосту называла меня оккупантом, я делал удивленные глаза и делился с ней этой пикантной подробностью.