Так мы и проводили дни в теплой компании: офицер-разведчик, пленный, конвой и я. Обращались с ним хорошо, в первый же день мне было велено довести до его сведения, что Израиль (в отличие от СССР) цивилизованная страна, подписал Женевскую Конвенцию и военнопленному ничего не угрожает. Нашли чем хвастаться. Я показывал ему документацию, извлеченную из коробок, и если за полдня он подтверждал подлинность одного документа, то это считалось успехом. Это было в сто раз тяжелее и утомительнее возни с капризной “Меркавой”.
− Гиора, на тебе лица нет, – сказал мне офицер.
− Нам всем тяжело. Просто много пропаганды и мало информации.
− По-моему, он обнаглел. Ему надо напомнить, что он в плену, а не на курорте.
− Не советую. Отец бил его в детстве сильнее, чем мы тут все способны. Они жестче нас. Я там жил, я знаю. Там детям с первого класса рассказывают, как человек должен держаться под пыткой.
− С ума сойти. О чем он тебя спрашивает?
− Он спрашивает, каково мне родину предавать.
− А ты?
− Я не стану отвечать на эту ерунду. Израиль я никогда не предавал. Но у русских помешательство на великодержавной почве. Им кажется, что все обязаны любить их страну, как свою. Не хотеть там жить – преступление. Я шесть лет за это просидел.
− Ты сидел? – его удивлению не было предела.
− Не я один. Там другие евреи продолжают сидеть за то же самое. Уже ради них его нельзя бить. Его надо обменять.
− Это не нашего с тобой ума дело. Наверху решат, на кого его обменять. Могу тебе сказать, что путаться с русскими никто не станет. Это уже большая политика.
Ради большой политики можно оставить людей гнить по лагерям. Куда он делся, тот Израиль, о котором я мечтал?
Когда я вернулся с войны, от моей былой эйфории и следа не осталось. Я вздрагивал от любого резкого звука, от любой тени за спиной. Меня раздражал детский плач, и в такие моменты я чувствовал себя последним дерьмом. Возможно, мое состояние не было бы таким тяжелым, если бы вся страна не переживала эквивалент похмелья. Это была какая-то эпидемия рефлексии, покаяний и сомнений − а нужна ли евреям страна, если они превратились в карателей и оккупантов. Впервые я пожалел о том, что выучил иврит настолько, чтобы понимать серьезные тексты и политическую полемику. Лучше бы я этого не понимал. Вся израильская театральная и литературная элита талантливо и старательно высмеивала все, ради чего я отказался от научной карьеры, мытарился по лагерям, нанес страшную травму родителям, лишился любимой женщины и любимой дочери. Все чаще и чаще мне вспоминался тот самый китайский офицер из чистопольской тюрьмы. Он тоже думал, что вернется к своим и все будет хорошо. С Орли у нас разладилось не то чтобы из-за политики, но вроде того. Она с гордостью рассказала мне, что шла с детской коляской в колонне демонстрантов, требующих расследования обстоятельств резни в Сабре и Шатиле. В принципе я считал, что это нормально, когда граждане требуют у правительства расследования и отчета. Годы общения с правозащитниками для меня даром не прошли, и я совсем не считал, что правительство безгрешно, даже израильское. Но почему Орли? Почему она не дождалась меня? Неужели она действительно поверила, что я сорвался с цепи и зверствовал там? Умом я понимал, что мне не в чем ее упрекать, но не мог отделаться от ощущения ножа, воткнутого в спину и повернутого в ране. Естественно, наш брак это не укрепило.
Как отвоевавший, я имел академические льготы и решил пойти в университет и попытаться восстановиться в качестве физика. Конечно, в среднем возрасте мозги уже не те, что в двадцать, но я старался. Физика – это строгая дисциплина, тут не отвлечешься. У меня появилось оправдание отсутствовать дома, и я пользовался этим оправданием вовсю. На каком-то конгрессе я разговорился с профессором, американским евреем, и тот сказал, что собирается в Москву. Просить его не пришлось, он все понял без слов. Я просидел над письмом целую ночь, порвал и выбросил штук двадцать черновиков, но все-таки разродился. Через пару месяцев, я получил заказной почтой конверт из Бостона, а в нем – листочек бумаги, исписанный красивым почерком советской отличницы. Испугавшись читать сначала, я, как мальчишка, заглянул в конец.
Вот оно, мое освобождение из ГУЛАГа. Вот она, моя победа в Ливане.