Нет слов передать, что я почувствовал при одном взгляде на унылую бетонную казарму. Там все будет предсказуемо, чисто и аккуратно, там не надо опасаться подвоха из-за каждого угла, там все свои. Никаких стариков со скорбными глазами и безумных саудовских принцесс. Понимая наше состояние, командование на сутки освободило нас от службы и инструктировало “отмыться, отоспаться и очухаться”. Что я не замедлил сделать. Час простоял под душем и десять часов проспал. Потом позвонил Малке. Не отвечал ни личный телефон, ни рабочий. Очень странно.
Впервые с начала сборов у меня появились силы и время подумать, а что я собственно тут делаю. Опять пришлось проводить грань между своими и чужими. Мое место в этом раскладе мне было понятно и рефлексии не вызывало. Частью чего-то большего, чем община, я осознал себя еще в тот Песах, когда отец меня выгнал. Как ни смешно это звучит, нам с Малкой пришлось пережить нечто похожее примерно в одном и том же возрасте, только ей на десять лет раньше. Познакомиться с собственным народом, его историей и культурой и обнаружить, что эту информацию от нас просто скрывали. Вопрос “а кто еврей?” у меня уже много лет как не возникал и уж во всяком случае не в отношении хевронских поселенцев. Хеврон – наше общее достояние, они его хранят и этим все сказано.
А вот в арабах я впервые увидел обычных людей, с обычными человеческими чувствами и слабостями. В Газе такого не было. Это был конвейер. Я даже помню сон, который преследовал меня там. Стою на вышке с автоматом, внизу море согбенных спин, лиц не видно, время вечернего намаза. И я знаю, что под каждым десятым пиджаком или курткой – нож, топор, взрывное устройство. Но не знаю, под какими именно. Стреляю наугад – и крик боли, и птицей взвивается в небо пустая одежда. Может быть, это потому что в Газе я имел дело с толпой, а в Хевроне жил в доме арабской семьи и имел возможность увидеть хоть какие-то проявления человечности. Толпа всегда тянет человека вниз, толпа совершает преступления, на которые каждый индивидуум по отдельности никогда не пойдет. И толпа властвует над арабом больше, чем над евреем или европейцем. Большинство арабов не представляют себе жизни вне деревни, вне общины, без пригляда старейшин. Собственное мнение, то, чего я с таким трудом для себя добился, то, что так ценил в Бине – для араба непозволительная роскошь, там за это просто убивают. Кстати, о Бине. Если отцу не нравилось что-то в ее одежде или поведении, он не стеснялся в выражениях и говорил: “Это что еще за прицус[80]
! Переоденься немедленно!” Но одно дело Иерусалим, другое дело Хан Юнис. Я был зеленым новобранцем, вот как мои ребята сейчас. Мы шли по улице – бедуин и два ашкеназа – и едва успели отпрыгнуть, когда нам на голову посыпались осколки стекла, а из окна на втором этаже прыгнула прямо на асфальт девочка-подросток в джинсах и хиджабе. Вся спина у нее была в крови. Из окна высунулся мужчина средних лет и закричал нам на иврите:− Убейте ее! Убейте!
Наш бедуинский товарищ по оружию ответил ему очередью отборных арабских ругательств (эти слова любой призывник начинает понимать очень быстро) и выстрелил в воздух. Мы столпились вокруг нее, а она стонала, потирая вывихнутую лодыжку. Последовал диалог на арабском. Муса повернулся к нам.
− Отец хотел ее убить. Она опозорила семью. Разговаривала с мальчиком из своей школы.
−
Муса взвалил ее на плечо и понес.