Читаем Город, написанный по памяти полностью

Равно́ и не примеряю на себя – разве что тайком, как горничная барынино бальное платье – жизнь в богатом промышленно-купеческом доме, которой в любом случае (ну допустим, они все-таки встретились, и мама, характер-то дай бог, в Марию Лукиничну – не зря бабушка Дуня ругала ее «рябининским отродьем», – наплевала на все семейные предрассудки и «традиционные ценности» в пользу скандального, ни в какие ворота не лезущего выбора) я была бы лишена.

Мне, полукровке, наученной опытом того, отцовского, своеволия (следствием которого и стала моя короткая встреча-невстреча с бабушкой Фейгой, так и не простившей своего любимого сына), легко распространить этот опыт на русскую половину моей крови, словно они, эти генетически равнозначные половины, отражаются друг в друге как в зеркале, составленном – на манер трехстворчатого складня – из боковых створок и неподвижного, меж ними, полотна. Такое, приобретенное незадолго до революции, но, в отличие от комнаты, не доставшееся Марфушке, стояло у нас на Театральной. И называлось: трюмо.

Ему я обязана минутами незамутненного счастья, когда, обвязавшись разноцветными лентами, купленными на скромную пенсию моей русской прабабушки, танцевала перед ним с той сосредоточенной и безоглядной храбростью, не обусловленной земными законами, с какой, не ограничивая себя степенными притопываниями и сдержанными шагами – в такт ритуальной музыке, – а кружась, вертясь и даже подпрыгивая, танцевал пред Ковчегом Завета маленький, не сравнить с поверженным великаном-Голиафом, царь Давид… (Ой! – я усмиряю воображение: ну пусть не царь, не Давид, а его далекий потомок, танцевавший – мысленно, мысленно! – на всенародных поминках по макабрически бессмертному, вопреки наветам буржуазных прихвостней, всех этих чейнов-стоксов, вождю.)

Быть может, именно за то, что не побоялась дать волю воображению, мне открылось тайное свойство нашего домашнего зеркала, когда, сдвигая вперед и на себя боковые створки (тут важно не переусердствовать, не тянуть, сколько позволяют петельки-шарниры, – иначе оконце времени схлопнется), получаешь бесконечное число ракурсов (ближайшая аналогия: трехгранная призма, выставленная преградой солнечному лучу). Вглядываясь долго и пристально, словно в надежде проникнуть в следующее, четвертое, измерение, я обнаружила многообещающую странность: это только кажется, будто все отражения одинаковы. На самом деле они разные – на чем, сводя и разводя створки, я ловила их не раз.

Вот и теперь: в правой створке моего затуманившегося зеркала стоит мозырьский дом; невысокое крыльцо – к нему ведет гаревая, прибитая дождями, дорожка, на ней – словно пальцы на чистой зеркальной глади – отпечатались мои детские следы.

Перенаправив взгляд на левую створку, я вижу, ее поверхность зыбится, дрожит отсыревшей от неминуемых ленинградских протечек амальгамой: но там, в глубине (зеркальной глади? моей души?), мерцает не скромный мозырьский дом – а другой, белый, с колоннами и широкой гравиевой дорожкой: начинаясь от кованых ворот, она опоясывает цветочную клумбу, чтобы сделать круг почета у высокого (в моем воображении оно тоже белое) крыльца.

Почета-то почета – но не для меня.

Я, включенный в игру наблюдатель, слежу внимательно, хоть и издалека.

Вот мы (вдвоем с мамой, отец остался в Петербурге – мама сказала: от греха) идем, шурша гравием, будто это не гравий, а сухие листья. (Автомобиль, нанятый на станции, подвез нас до ворот.) Обойдя клумбу – или это она обводит нас вокруг пальца, – мы подходим к высокому крыльцу.

Ах, какие же ровные, какие пологие ступени!

На верхней, опершись о колонну, нас ожидает белая фигура, не согбенная, но все-таки немного сгорбленная (нет-нет, я помню: Мария Лукинична, мамина бабушка, до самой смерти держала спину, но в этой воображаемой сценке мне четыре года – а значит, от ее подлинной, ленинградской смерти прошло без малого четверть века: срок, который не выдержит никакая, даже самая прямая, спина).

Ее лица я не вижу – там, где полагается быть лицу, лежит густая тень (когда вырасту, я узнаю: такими, окутанными вуалью времени, становятся фотографии, не попавшие в семейный архив). Зато я вижу руку: старческую, полупрозрачную, с голубоватыми, будто слегка подпухшими прожилками – этой рукой она гладит меня по голове. Ее пальцы дрожат. Мамины тоже. Легкий тремор передается и мне: ведь мы – сообщающиеся сосуды, моя рука в маминой руке.

«Бабушка… Это – твоя правнучка». (Мама называет имя, но я его не слышу. Быть может, там, в зазеркальной жизни, у меня другое имя.)

Белая фигура кивает и уходит в дом, забыв нас на крыльце.

Зыбкая поверхность подергивается рябью, темной, как вода во облацех…

В зеркале моей памяти остается образ руки. Но мне довольно и этого, чтобы вспомнить свою прабабушку, Марию Лукиничну, которую я никогда не видела – даже на фотографиях. И восстановить – точно перпендикуляр из точки, вспухшей на оси моего воображения, – всю ее в высшей степени и в полной мере удавшуюся жизнь[61].

Перейти на страницу:

Все книги серии Проза Елены Чижовой

Город, написанный по памяти
Город, написанный по памяти

Прозаик Елена Чижова – петербурженка в четвертом поколении; автор восьми романов, среди которых «Время женщин» (премия «Русский Букер»), «Орест и сын», «Терракотовая старуха», «Китаист». Петербург, «самый прекрасный, таинственный, мистический город России», так или иначе (местом действия или одним из героев) присутствует в каждой книге писателя.«Город, написанный по памяти» – роман-расследование, где Петербург становится городом памяти – личной, семейной, исторической. Елена Чижова по крупицам восстанавливает захватывающую историю своей семьи. Графская горничная, печной мастер, блестящая портниха, солдат, главный инженер, владелица мануфактуры и девчонка-полукровка, которая «травит рóманы» дворовым друзьям на чердаке, – четыре поколения, хранящие память о событиях ХХ века, выпавших на долю ленинградцев: Гражданская война, репрессии 1930-х годов, блокада, эвакуация, тяжкое послевоенное время.

Елена Семеновна Чижова

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее

Похожие книги

Отверженные
Отверженные

Великий французский писатель Виктор Гюго — один из самых ярких представителей прогрессивно-романтической литературы XIX века. Вот уже более ста лет во всем мире зачитываются его блестящими романами, со сцен театров не сходят его драмы. В данном томе представлен один из лучших романов Гюго — «Отверженные». Это громадная эпопея, представляющая целую энциклопедию французской жизни начала XIX века. Сюжет романа чрезвычайно увлекателен, судьбы его героев удивительно связаны между собой неожиданными и таинственными узами. Его основная идея — это путь от зла к добру, моральное совершенствование как средство преобразования жизни.Перевод под редакцией Анатолия Корнелиевича Виноградова (1931).

Виктор Гюго , Вячеслав Александрович Егоров , Джордж Оливер Смит , Лаванда Риз , Марина Колесова , Оксана Сергеевна Головина

Проза / Классическая проза / Классическая проза ХIX века / Историческая литература / Образование и наука