– Бабушка Маня умерла в тридцать седьмом, мне было шесть. Когда я увидела ее мертвую, я выбежала в коридор, билась головой, плакала. Мама меня потащила. Больше я ее не видела… Похоронили на Волковом кладбище. Рядом с мужем, Семеном Михайловичем. Потом, через два года, в бабушкину могилу подхоронили моего брата Витю. Помню, что слева от дороги, недалеко от церкви… На Волковом все было деревянное. Вот все и сожгли. В блокаду. Потом и могилы срыли. Восстанавливать ничего не разрешили. Да и как восстановишь, если документы пропали в войну…
Одни пропали, другие сожжены в печке: суть времени, заметающего следы.
Сидя за дубовым столом, я, ненадежная наследница, вслушиваюсь в ход ее мыслей: словно не только стол, но и мысли моей прабабки достались мне.
Раньше ей мечталось: сыновья вырастут, получат образование, хорошее, университетское. Продолжат семейное дело. Даст Бог, станут вровень с Мамонтовыми, Путиловыми, Третьяковыми. Ее детьми будет гордиться Россия…
Вчера, когда она вышла на улицу, мимо двигалась похоронная процессия. Навстречу, из-за угла, показалась рабочая колонна. Шли с флагами, с транспарантами, похожими на хоругви. Она подумала: переждут, уступят. Но гроб с кучкой провожающих оттеснили к обочине. Когда скорбная процессия двинулась дальше, только тогда она осознала, что не слышит литии, «вечной памяти». Идущие за гробом шли молча. Пели другие, шагающие в ногу:
Значит, вот как у них задумано: вывернуть наизнанку. Будто жизнь – костюм, который можно перелицевать.
Ну распороли. А дальше-то? Ведь так и лежит спороком. Сколько лет от их дурного переворота, а в продуктовых хоть шаром покати. Куда ни глянь: хвосты. За хлебом, за спичками, за постным маслом, за керосином.
Но ее боль – ткани. Штапели, ситцы…
Тайком, пока в ее сторону не смотрят, заходила, прикладывала руку (чтобы оценить качество, ей, мануфактурщице, всего-то и надо, что пощупать) и, едва коснувшись, отдергивала – такая от них исходила смертная тоска.
Петли изнаночного времени затягиваются, будто только и ждут своего часа. Да не просто ждут, а требуют: ты – мать, ты и решай.
В прошлой, лицевой жизни она научилась принимать решения. Ее тогдашними решениями российское время двигалось вперед. Теперь, когда время вздыбилось, вывернулось наизнанку, выбор не между прибылью и убытками. У большевиков своя бухгалтерия – система счетов. О том, что стоит за кре́дитом, страшно подумать. Но она думает.
Чтобы опередить.
Выдвинуть ящик буфета, достать из ящика спорок жизни, прогладить горячим утюгом по старым швам – чтобы и следов не осталось: от успешной, год от году растущей фабрики; от роскошных, шелковых на ощупь ситцев; от весомых университетских дипломов – от планов на будущее: сыновей, а значит, страны.
Остается вывернуть наизнанку и сшить заново.
Что она и сделала твердой рукой. Материнским непререкаемым решением: «Семь классов – и на завод. Простыми рабочими».
И больше не говорила о прошлом. Вынула его из памяти, как занозу. Чтобы часом не загноилось. Жила, отгородившись от жизни. Радио не слушала, производственными успехами «молодой советской страны» не интересовалась – ни чугуном на душу населения, ни выплавками стали. К невестам сыновей не приглядывалась. Какая разница, кто на ком женится: женился – живи. К внукам относилась ровно: не то чтобы не любила – не возлагала надежд.
Вспоминая Марию Лукиничну, мама рассказывает о ней так: «Позовет, погреет обед, но сама за стол не сядет – поставит тарелку и уйдет к себе». Будто не только я, правнучка, будто и внуки – «полукровки». Половина крови – своя, «рябининская», другая половина – советская.
«Из дома бабушка Маня не выходила. Даже в церковь». Со временем отстранилась и от домашних забот. По очередям мыкались невестки, они же колготились на кухне. Окружающие считали ее старухой. Но странной. Мама до сих пор удивляется: «Можешь себе представить, ни одного седого волоса. Голова – цвета воронова крыла».
Могу. Ведь если посчитать, прикинуть, пусть приблизительно: в тридцать седьмом, когда она умерла, ей едва перевалило за пятьдесят.
Тридцать второй, третий, четвертый… Она,
Мама помнит: «Последние годы бабушка Маня кашляла. Иногда жаловалась: дышать тяжело. И вообще она сильно похудела».
Сыновья, влившись в советскую жизнь, чада не замечают. Слыша глухой материнский кашель, грешат на туберкулез. От настойчивых просьб – показаться врачам – она отмахивается. Стараясь держать спину, сидит за пустым столом. Так и сидела до самого тридцать пятого, когда сын Андрей был вынужден бежать. (Он-то думал, будто стал
Месяца не прошло – новое дело. Старший, Александр, устроился на зону охранником.