Первое время навещал. И всегда днем – то ли смены у них ночные, то ли нарочно подгадывал, пока братья на работе. В комнату не заходил. Придет, постоит в коридоре. Будто и сам знает: он – отрезанный ломоть.
Если рассуждать здраво, его резоны понятны: «Дело Кирова» – кнут, занесенный над ним, братом своего беглого брата. Есть, однако, и пряник: отдельная жилплощадь. Да и зарплата: с заводской, рядового работяги, зарплату охранника не сравнить.
Но глядя ее глазами: он, ее сын, пошел в услужение к ларвам.
Тогда в ней и завязалась раковая опухоль. Унесшая ее жизнь раньше, чем она успела осознать: не она, мать, а он, ее старший сын, выбрал правильную стратегию. Стратегию спасения. Но не души, как в той, еще не вывернутой наизнанку, притче.
А жизни.
На фронт его не отправили. Военные годы он отслужил на зоне. Вместо него погибали другие.
Другие ее мальчики погибли. Все.
Переживи она войну и блокаду, этот список безвозвратных потерь она вывела бы своей рукой. На последней странице семейного евангелия, где ее (мои) предки-староверы вели учет рождений и смертей.
А дальше – тишина.
Интервью длиною в жизнь закончено. Мама устала. Она идет спать.
Из-за оврага, граничащего с нашим дачным участком, тянет сладковатой гарью. Под этот осенний запах, как под музыку небесных сфер, я пытаюсь понять: а если б дожила – о чем бы она думала, перебирая их имена как четки? О давнем ли своем выборе, когда, выстраивая жизненную стратегию, решила
Что я могу сделать в ее память… Жить, не разжимая кулак? Или разжать и сложить пальцы двоеперстием. Чтобы перекреститься твердо и непреклонно. Как это делала она.
Не безрассудство ли с моей стороны, идя у него на поводу, умножать догадки и домыслы – лишь бы заштопать малюсенький клочок ткани, протершийся до дыр задолго до моего рождения, как какое-нибудь платье на локтях.
Пора, пора мне прийти в себя. Закрыть трехстворчатое зеркало, на амальгаме которого «большая история» оставляет ускользающие следы. Чтобы встать лицом к лицу с тем очевидным фактом, что и я – моя личная история – ускользающее отражение. Как ни старайся договориться с зеркалом, сей факт невозможно отменить.
И тут уж ничего не поможет – даже то, что по странному стечению обстоятельств я родилась на свет памятливой девочкой, чья жизнь – в отличие от многих детских жизней – началась с конца. С того памятного мгновения, когда, открыв глаза во тьме (младенческого беспамятства? вечности?), я осознала, что Смерть – есть. Она стоит за ширмой. Тогда, в свои четыре года, я задумала ее посрамить.
То, что на этом пути я потерпела поражение, не умаляет величия замысла.
Кому, в самом деле, не известно, что Смерть посрамляет и не такие замыслы – в особенности здесь, в моем родном городе, где она привыкла чувствовать себя хозяйкой и барыней, перед которой мы, бедные бесправные жители, обязаны ломать шапки. И горе тому, кто откажется сломать.
Снявши шапку, по волосам не плачут. Но и таким, опростоволосившимся, нам не мешает задуматься о времени, которое, застав нас врасплох в конце восьмидесятых, устремилось вперед. Оглядываясь на тот короткий его промежуток, впору задаться вопросом: что если время предприняло этот демарш с единственной целью – доказать, что мы, во всяком случае в его глазах, ничегошеньки не стоим; что не пройдет и