Не думаю, чтобы у него нашлись еще друзья или плакальщики, кроме меня да пары сов.
Вы только и видите, что дерево в свете фонаря. Настанет ли тот день, когда вы увидите наконец фонарь в свете дерева.
Чародей ездил на красном старомодном велосипеде с толстыми шинами и одной-единственной скоростью. Над его передним колесом крепилась маленькая ивовая корзинка, откуда выглядывала неопределенной породы собачонка — кажется, в основном терьер. Место позади седока, на багажнике, занимал видавший виды коричневый ранец — в нем, подальше от любопытных глаз, лежало все, чем владел чародей в этом мире.
Пожиток у него было всего ничего, но ему хватало. Да и потом зря, что ли, он чародеем назывался: при случае и наколдовать что-нибудь нужное мог.
Сложения он был скорее плотного, чем наоборот, в окладистой бороде пробивалась седина, серебряные кудри спускались из-под полей высокой черной шляпы, точно плющ из-под свеса крыши. На тулье этой самой шляпы, за лентой, примостились букетик засохших полевых цветов и три пера: белое, лебединое, черное, воронье, и коричневое, совиное. Чародей носил куртку цвета безоблачного утреннего неба в разгаре лета — стоило на нее посмотреть, и душа радовалась. Из-под нее выглядывала рубашка, изумрудно-зеленая, как только что скошенная лужайка. Коричневые штаны из ткани в рубчик пестрели заплатами где из кожи, а где из шотландки; башмаки на нем были того глубокого тускло-золотого цвета, который отличает близкие к увяданию лютики.
Его возраст оставался загадкой — никто не знал, то ли ему пятьдесят лет, то ли семьдесят. Люди чаще всего принимали его за бездомного — не такого запущенного и, уж конечно, куда более жизнерадостного, чем остальные, но все же бродягу — и потому очень удивлялись, когда им доводилось, проходя мимо, вдохнуть аромат свежих яблок, который следовал за ним повсюду, или заглянуть в его ярко-голубые глаза, добродушные и проницательные одновременно. Его взгляд, стоило ему поднять голову и поглядеть на кого-нибудь из-под полей своей шляпы, действовал безотказно: человек сбивался с шага и застывал с открытым ртом, точно пачку долларов на асфальте увидел.
Звали его Джон Уиндл, из чего любители поискать скрытый смысл могли извлечь следующую информацию: «возлюбленный богом» — это имя, а вот с фамилией сложнее — здесь и «корзина», и «дрозд краснокрылый», и даже глагол «утратить бодрость, силу; завять». Не исключено, что правильно было и то, и другое, и третье, ибо жизнь он вел зачарованную; сокровищницу его памяти в равных количествах заполняли жизненный опыт, слухи и правдивые истории; его высокий чистый голос как нельзя лучше подходил для веселых песен, а небольшой рост — всего метр шестьдесят вместе с каблуками — нисколько его не огорчал, ведь он уже успел побывать высоким.
— Я был великаном, — любил говорить он, — когда мир был еще совсем молод. Но чародейство просто не дается. Вот почему Джон так устал и состарился. А с ним и весь мир. — Тут он обыкновенно вздыхал, качал головой, и привычная грусть туманила его пронзительный взор. — А с ним и весь мир.
Есть вещи, которые даже чародею исправить не под силу.
Живя в городе, привыкаешь даже к самым чудаковатым его обитателям настолько, что, встречая их, радуешься, будто родственникам: старушке голубятнице в полинявших платьях от Лоры Эшли, с тележкой для покупок, нагруженной мешочками с птичьим кормом и хлебными крошками. Бумажному Джеку, старику негру, который искусно мастерит китайские игрушки-предсказания и фигурки оригами. Немцу ковбою, который одевается, как статист из итальянского вестерна, и вечно произносит громогласные речи на своем родном языке, немало не смущаясь тем, что их никто не слушает.
И конечно, чародею.
Венди Сент-Джеймс встречала его раз сто — она жила и работала в центре, где он появлялся чаще всего, — но говорила с ним только однажды, ярким сентябрьским днем, когда деревья только начинали менять свои зеленые платья на маскарадные наряды осени.
Она сидела на скамейке в парке на берегу реки Кикаха, в Феррисайде, — маленькая, тоненькая женщина, почти ребенок, в джинсах и белой футболке, накинутой на плечи коричневой кожаной куртке и высоких ботинках. Рядом с ней лежал потрепанный рюкзачок, служивший ей вместо сумочки, на коленях — раскрытая тетрадь в твердом переплете, в которую она больше смотрела, чем записывала. Густые обесцвеченные волосы, подстриженные в каре, отросли и спускались на воротник, темные корни выступили вдоль пробора. Женщина грызла ручку, словно надеялась высосать немножко вдохновения из пластмассы.