Сознание того, что она в чужом, незнакомом городе, — возбуждало, будоражило ее. Она не могла усидеть в гостинице и, наскоро распечатав чемодан, побежала на улицу. Долго шла бесцельно и наугад, не запоминая дороги, пока не оказалась на просторном, наполовину уже опустевшем рынке. Она ходила между рядами и покупала все, что попадалось ей на глаза: помидоры, малосольные огурцы, вареную кукурузу, яблоки. Все это бестолково смешалось в ее самодельном газетном кульке, который то и дело расползался; в другое время этот кулек испортил бы ей настроение, но сейчас она неумело и терпеливо пыталась спасти его, прижимала к себе, придерживала сбоку. Было отчаянно хорошо. Она чувствовала освобождение от всего, что надоело ей, и больше всего — от одиноких вечеров, когда было тоскливо, пусто на душе, когда уже ни во что не верилось и хотелось уйти в кино, сесть в первый попавшийся троллейбус, пройтись по опустелой улице — все еще жила глупая детская мечта о счастливой встрече, которая может изменить жизнь. Но она, конечно, никуда не уходила, оставалась дома, включала и выключала телевизор, снимала с полки любимые книги, листала, бросала открытыми. Ложилась спать рано, но ворочалась, долго не могла заснуть и от этого еще больше злилась, нервничала.
На другой день она была замкнутой, сухой, презирала себя за колкости, которые рассыпала по сторонам, и злорадно думала: «Так тебе и надо, злючка! Никто тебя не любит, никому ты такая не нужна». Сейчас все забылось, куда-то отошло. Она жадно вдыхала резкий запах зелени, прислушивалась к базарному гомону, — и все было так ярко, шумно, свежо, что она на секунду даже зажмурила глаза, проверить — не почудилось ли ей все это?
А вечером она отправилась погулять по городу. Толпа вынесла ее к центру. Где-то недалеко был парк; танцы, видно, еще не начались, но молодежь уже собралась, парочки, группы по три-четыре человека прохаживались по проспекту, по проезжей его части, где движение почему-то было запрещено. И снова, как и днем, на рынке, ею овладело непонятное возбуждение, ей хотелось взять в соучастники своей радости всех этих ребят, которые предавались незамысловатому провинциальному развлечению, бесцеремонно разглядывали друг друга и сами охотно подставляли себя под чужие любопытные взгляды.
Правда, в этой прогулке что-то смущало, беспокоило ее. Долго не могла понять — что, но потом увидела: она выглядела здесь явно чужой среди молодых девчонок и ребят с восторженным блеском в глазах. Она уже прошла через все это: и ритуал знакомства, и долгое стояние в подъезде, когда прислоняешься к пыльной батарее, собираешься уходить, но никак не можешь уйти; и кино, когда видишь, как его рука тянется к твоей, — все это уже было, десятки раз было. Но главное, она знала и финал этих так похожих друг на друга спектаклей, а они пришли только к началу первого действия. Алла внушала себе, что ей жаль этих девчонок, которым еще предстоят разочарования, и слезы, и запоздалые покаяния, которые уже ничего не смогут изменить, но вместе с тем она понимала, что завидует им. И вдруг остро, до боли ощутила она, что все невозвратимо. Ей никогда уже не будет ни шестнадцати, ни девятнадцати, ни даже двадцати двух — не будет. Мысль эта была так внезапна, что Алла попыталась отогнать ее от себя, как делала это уже не раз, когда что-то смутно тревожило ее, только тогда она еще не знала, что это за чувство. И она поняла, как бессмысленны ее надежды казаться вечно юной девчонкой, как нелепы ее девичьи ужимки, косички и бантики… впрочем, она в сердцах принялась уже наговаривать на себя, а ей и без того было тошно.
Из Воронежа Алла уезжала разбитой, уставшей. Опять, как и тогда, на рынке, был яркий и шумный день, была обычная вокзальная суета, которая всегда умиляла Аллу, но сегодня только раздражала. Она сухо кивнула соседям по купе, на их вопросы отвечала односложно и мечтала только об одном: поскорее вернуться в Москву.
Уже здесь, в своей пятнадцатиметровой комнатке, среди всего привычного и любимого ею — книг, пластинок, керамики, куклы Маши с подведенными глазами — Алла разобралась в своих воронежских ощущениях. Теперь ей стало окончательно ясно, почему так больно подействовала на нее мысль об ушедших годах: слишком много хорошего было связано у нее с этим прекрасным и беспечным возрастом. Ей вспоминался легкий безостановочный полет; теперь она словно с размаху налетела на какую-то стену. Когда именно это случилось, она не знала, только чувствовала, что с каждым месяцем она все больше замыкается в себе, все чаще, обворожительно улыбаясь, говорит людям колкости, чтобы потом терзаться, ругать себя на чем свет стоит. Она все больше входила в роль: жеманничать, хитрить, ставить собеседника в тупик неожиданными поворотами в словах и поступках.