Клянусь, если бы не наши винтовки и благоразумно выставленный оберстом пулемет, Руди бы растерзали там же, на площади. Просто разорвали бы на части, не считаясь с тем, сколько людей он успел бы перед этим сжечь. Но человек — очень сложное существо, и даже за теми душевными порывами, что кажутся нам неудержимыми, стихийными, всегда прячется осознанный или неосознанный расчет. Никто не хотел первым отправляться на смерть, несмотря на все то, что произошло на площади. Толпа глухо выла, изрыгала ругательства, стонала, но никто не сделал шага вперед. Я почувствовал, как в толпе рождается что-то новое, но столь сильное, что его щупальца оплетают каждого находящегося в ней. Это был страх. Страх перед человеком, способным сжечь людей с безразличным лицом, перед человеком, не способным осознать всю чудовищность своих действий.
Я даже не знаю, сознавал ли Руди свою дьявольскую силу. Возможно, нет. Возможно, он просто ощущал себя повелителем огненной стихии и наслаждался этим, не понимая истинной природы человеческого страха. Как я уже сказал, он не производил впечатления умного или проницательного человека. Но наверняка он должен был ощущать это каким-нибудь отупевшим нервом своего тела. Если бы он провел свое аутодафе с яростью, с искренней страстью палача, его бы ничто не спасло. Ни винтовки, ни пулемет. Толпа бы раздавила его.
Но его отстраненность, безразличная, какая-то бюрократическая холодность, сделали его неуязвимым. Он сжигал людей так простодушно и спокойно, словно выполнял опостылевшую и давно потерявшую смысл обязанность. В нем не было ни грамма ненависти, ни крупинки страсти. Он был бездушным профессионалом, давно задавившим внутри себя удовольствие от выполняемой работы. Он был мебелью, он был предметом, он был сухим и безразличным орудием Ордена Фойрмейстеров. И это пугало больше, чем треск огня, пожирающего человеческую плоть. Человек склонен бояться непонятных вещей. А Красный Руди был непонятен даже мне. Мне казалось невероятным, как человек может забирать чужие жизни так равнодушно, с легким презрением, даже со скукой. В этом было что-то тошнотворное, что-то, не свойственное человеческой душе. Мы все убивали. Но мы убивали, подчиняясь порыву ярости, древнему, как само пламя. А Руди убивал так, как подстригал кустарник или читал газету. Безразлично. И оттого выглядел большим чудовищем, чем любой из нас.
Должно быть, я смотрелся жалко, когда попытался объяснить все это оберсту. Голос дрожал, взгляд прыгал, ладони безотчетно потирали одна другую, точно пытаясь стереть въевшуюся в кожу копоть. Оберст и сам был растерян, но он был старым служакой и умел владеть собой.
«Пусть этот Руди работает своими методами, — твердо сказал он, — Зрелище, конечно, ужасное, но будем справедливы. Местные не имеют ничего против горящих германских солдат? Ну так пусть посмотрят, как горят другие».
С этого дня город разительно переменился. В нем поселилось чудовище. Это не был огромный дракон, от поступи которого дрожали дома. Это не был дикий волк, бродящий по улицам. Но город чувствовал присутствие чудовища и обмер от ужаса. Теперь ужас был везде. В лицах, в глазах, даже в звуках и запахах. Я ощущал его явственно, как ядовитый гангренозный запах из-под бинтов.
Чудовище по имени Красный Руди.
Оно пировало ежедневно. Каждый день солдаты сгоняли на площадь людей и каждый раз, после того, как все было закончено, они сметали пепел. Жирный, липнущий к камню, человеческий пепел. Все было неизменно. Люди превращались в статуи из живого огня, а затем — в прах под ногами. Каждый день. Это был спектакль, который повторялся так часто, что превратился в чудовищный фарс. Каждый раз чудовище, принявшее человеческий облик, спрашивало, готов ли кто-то выдать французского фойрмейстера. И каждый раз, вежливо выслушав тишину, исполненную смертельного ужаса, воздевало руки. И снова крик, треск пламени и животный, рвущийся из объятой пламенем груди, вой.
Он сжигал по десять человек ежедневно, как обещал. И по десять за каждого германского солдата. К концу недели его счет дошел до восьмидесяти. Но Руди не выглядел раздосадованным.
«Так происходит всегда, — пояснил он невозмутимо, пуская табачные кольца, — Поверьте моему опыту, коллега Герстель. Всегда одно и то же. Мне вечно приходится сталкиваться с необъяснимым упрямством. Так уж люди, наверно, скроены. Им было бы проще покончить со всем этим, выдать фойрмейстера и зажить спокойно, но они не сделают этого. На первых порах. Они будут обманывать нас и самих себя. Будут ждать помощи, зная, что никакой помощи не будет. Попытаются уверить себя, что вины на них нет. Хотя прекрасно понимают, что пищу огню дает их собственное нежелание совершить справедливость».