— В общем, Пине считает, что у Бореля навязчивая идея, возникшая вследствие перенесенной им тяжелой эмоциональной травмы… «Содержание его конфабуляций мало значимо», — говорит он… Значение имеют только обстоятельства, в которых эти фантазии возникли… Слабость из-за туберкулеза. Невыносимая скорбь о матери. «Эдиповы» отношения с отцом, — разумеется, он не употребляет это слово, но именно так он сказал бы сорок лет спустя. «Господин Диккенс, очевидно, представляет в этой истории того отца, которого Э. Б. хотел бы иметь… Пациент переживал его молчание как отречение…» И замечает, что попытки убедить пациента в его ошибке были бы напрасны, что эти «конфабуляций» с некоторых пор стали в каком-то смысле составной частью его личности… то есть более истинными, чем истинные… но зато у пациента могут иметь место длительные ремиссии, и есть даже надежда, что в промежутках между приступами своей «болезни» он сможет вести нормальную жизнь… Так и получилось. Борель женился, у него были дети. В течение тридцати лет он достойно исполнял обязанности учителя литературы коллежа в Шатору… что не мешало ему при всяком удобном случае излагать свои «конфабуляций» тем избранным, которые готовы были его слушать… Стивенсону у Дойла после спиритического сеанса… Франсу в «Куполь»… и своей внучке Эжени, которая через семьдесят лет припомнила странные истории своего дедушки о «писателе со смешной бородой» и о какой-то «смешной книге», конец которой знал якобы только дед…
Мишель, казалось, размышлял. Он встал, подошел к окну и остановился перед ним, пристально вглядываясь в ночь, словно ожидая визитера, едущего к нему лондонским дилижансом.
— Значит, фикция… — пробормотал он. — Так я и знал! Было что-то странное в его рассказе… что-то специфическое в расположении персонажей… какой-то… романтический флер — вот слово! Должно быть, он прочел все источники того времени, свидетельства Форстера, Джорджины, детей Диккенса… и все равно его описания остались расплывчатыми, стилизованными, его словно бы затрудняют самые простые детали… расположение комнат в доме… костюм Диккенса, его голос… и все эти намеки на сновидения… Это не прожитое, это
— Тогда зачем ты это опубликовал?
— А что, по-твоему, я должен был сделать? Какого издателя заинтересовали бы опусы неудавшегося поэта-символиста? Нет, мне нужно было представить это алиби эрудиции, литературного доказательства… Нельзя было оставлять это пылиться… И потом, разгадка «ТЭД»! Блестящая разгадка! А встречался Борель с Диккенсом или не встречался — не имеет значения…
— Почему — в сослагательном?
— Ну, я полагаю, что ты напишешь моему издателю, в Академию, в газеты… но мне плевать… Мой гол всегда могут не засчитать, но
— Никуда я не буду писать.
— То есть?
На этот раз я его заинтриговал. Он хлопал глазами, этот гроссмейстер, пораженный неожиданной жертвой, неочевидным переводом ладьи или слона. Я перехватил инициативу. Проблема заключалась только в том, что я уже не знал,
И все же какой-то слабый голос побуждал меня продолжать. Тот самый голос, который я слышал, когда читал документы, переданные мне Натали, и когда бегал по лавкам старья в поисках гусиных перьев и пожелтевшей бумаги: «Ты никогда не любил
— Я вижу, ты вознаградил Преньяка за оказанную услугу.
Он страшно побледнел… Медленно снова сел и, стиснув зубы, не отрываясь смотрел мне в рот.