— Эй, молодой человек, не так быстро! Дела надо делать по правилам… У меня на родине два честных человека, заключив сделку, не расходятся, не отметив ее. Прошу сюда…
Следуя за ним, я прошел в заднюю комнату. Три стены комнаты занимали полки с книгами, а четвертую украшали огромный плакат с текстом на гэльском языке (позднее я узнал, что это был некий «символ веры» Партии шотландских националистов) и десятки фотографий писателей, из которых мне была знакома лишь одна — известный снимок 1865 года: Диккенс, сидя верхом на плетеном стуле в саду Гэдсхилла, читает вслух своей невестке и экономке Джорджине Хогарт; на заднем плане — знаменитые герани, которые он так любил.
Рядом с этой фотографией висела старинная гравюра, изображавшая мужчину в придворном платье. Мужчина держал в правой руке перо, а в левой — пергаментный свиток и улыбался с лукавым видом.
Книготорговец перехватил мой взгляд:
— Томас Эрхарт де Кромарти — первый переводчик Рабле на английский… Знаменитый остроумец; славился умением задирать юбки и доказывать тригонометрические теоремы. Порядочный кусок жизни провел в тюрьмах Кромвеля, и некоторые утверждают, что он помер со смеху, узнав о реставрации Стюартов… Моя мать всегда говорила, что он из нашего рода, и хранила его «Пантагрюэля» как семейную реликвию… Эрхарту я обязан моими первыми литературными переживаниями, а также, — Крук слегка понизил голос, — а также кое-какими мелкими неприятностями… Но где этот бездельник Скимпол?… А, я знаю, это все корабли… С тех пор как он попал в Бордо, он не уходит с набережных, словно только что открыл для себя поэзию большого порта. Подумать только, ведь этот дурень провел все свое детство у моря. Тем хуже для него! Мы не станем его ждать.
Тыльной стороной руки расчистив место на столе, заваленном накладными, заказами и счетами, Крук достал бутылку виски. Алмазом перстня он провел на бутылке черту примерно на сантиметр ниже уровня жидкости и плеснул в два стакана.
—
Я осторожно попробовал эту жидкость, цветом напоминавшую янтарь, а вкусом — торф. Вторая порция алкоголя в моей жизни. Вспомнив подслащенное вино, я ожидал того же возбуждения, той же неконтролируемой веселости, которые испытал тогда на бабушкиных коленях. Но мной, напротив, овладело восхитительное спокойствие. Для меня все вдруг упростилось. Алкоголь вел, увлекал меня к далекому будущему, в котором я, как Дэвид Копперфилд, смогу наконец стать героем своего собственного существования. С той октябрьской субботы прошло уже много лет, но стоит мне поднести к губам стакан того же шотландского виски — которое кое-кто называл «торфяной кровью», — и я попадаю в ту же обратную перспективу: я вновь маленький двенадцатилетний мальчик в задней комнате книжной лавки. Я снова вижу Крука, который весело смотрит на меня, и снова вижу Диккенса. Диккенс в парадном костюме, странно официален и неестественен, несмотря на всю непринужденность позы. Я слышу его голос, его просторечие, его пришепетывание и говорю себе, что с этой минуты буду с каждым днем все дальше удаляться от того пути, на который должен был вступить.
— Самовозгорание… — Крук смотрит на свет свой почти пустой стакан, восхищаясь последними коричневыми блестящими, как слезы, каплями и мечтая вслух: — Это было бы великолепно… Исчезнуть бесследно…
— Исчезнуть?
— Да… Вам известно, молодой человек, что кладбища переполнены так же, как магазины букинистов… Или этот дурацкий светский обряд кремации… Нет, если бы книга… я хочу сказать — тело могло испариться… вот так!
Крук щелкнул пальцами. И, откликаясь на его желание, последний луч заходящего солнца ударил в окно, подобно вспышке, ослепляющей нас, перед тем как погрузить в темноту.
В автобусе, который вез меня к монахам, я прижимал книгу к груди и благословлял имя таинственного Скимпола. Зажегся красный. Автобус, пленник длинного ряда автомобилей, остановился в середине улицы Сен-Сернен. Уже спустился вечер. На месте кафе «Разрядка» мигал агрессивной неоновой рекламой молочный бар. Наш дом я тоже узнал не сразу. Владелец прачечного пункта снес перегородку, отделявшую когда-то заднюю комнату; четыре гигантские стиральные машины с иллюминаторами, распахнутыми, как пустые глаза, расположились как раз на том месте, где я некогда играл с моими оловянными солдатиками и где мой отец опрокинул мадемуазель Корали. Перед одной из машин сидела женщина средних лет; она вязала, приглядывая вполглаза за ходом стирки. Мне захотелось выйти из автобуса, подойти к ней и сесть рядом. И ловить воспоминания, вращавшиеся вокруг трусов, бюстгальтеров и ночных рубашек.