У монастыря и в ограде, как всегда, толпились нищие, юродивые, богомольцы. «Разогнать бы их нать, вовремя не сумели, а теперича и руки не достанут!» — хмуро думал Иван, слезая с коня. Растолкав рвань, боярин прошел к церкви. Здесь, у стены, была могила прабабки, общая ему с Тучиным, если считать по материнской ветви, и Савелков, едучи из Русы, вдруг решил взглянуть на нее, найдя в этом предлог для посещения Клопского монастыря.
Хитроглазый, похожий на купца настоятель сам подошел к боярину, оставшемуся случайно у плиты Немирова отца, похороненного рядом с его прабабкой.
— Не родственник, случаем, Ивану Офонасовичу? Бывал, бывал у нас боярин! Прегордо величахуся, а не ведах ни часа, ни судьбы своей! Како Бог сильных наказует и смиряет до зела! А и допрежь того блаженный Михаил Ивана Офонасовича Немира остерегал и говорил ему, — еще когда приняли князя литовского, Михайлу Олельковича, — «то у вас не князь, а грязь!» Пото и вышло!
— Врешь ты все! — грубо возразил Савелков. — Блаженный твой за двадцать лет до того помер!
Настоятель все так же улыбался, нимало не смущаясь. Возразил:
— Не вемы смерти причтенных к Богу! Их дух незримо руководит делами и мыслями нашими! А были и иные князи литовские в Новгороде, и при тех такоже было! Тут вот убогий народ собрался. Молить Господа и Михаила блаженного за великого князя, да правит нами страшно и грозно, яко же и достоит ему в государстве своем! Како помыслишь о том, боярин?
Настоятель ушел. Иван, насупясь, воротился к своему коню. Верно, что гнездо московское! О чем и думали допрежь?! Садясь на коня, Савелков приметил тряпошного мужичонку, вжавшегося в ограду:
— Новгородец ле?
— А как же! — радостно ощерясь, подтвердил тот.
— И тоже за великого князя Московского молитьце пришел?
Тот покивал головой, все так же радостно глядя на боярина.
— И страшно, и грозно… — процедил Савелков сквозь зубы.
— Грозен, грозен! — живо откликнулся тот.
Иван прихмурился. Мужичонко шмыгал носом, долгим латаным рукавом отираясь, подобострастно и блудливо озирал роскошные сбрую и платье. С презрением глянув на него с коня, Савелков спросил:
— Власти захотелось?
— Да уж, что уж?! — Жидкие светлые бегающие глаза под белесыми бровями на красненьком улыбчивом лице поднялись к Савелкову. — Как вашей милости, а тут всякому кланяйсе, ужотко одна власть для всех! Вона, Онаньинича утишил! Вы-то не больно-то до нас добры!
Огрев плетью с кованым, оправленным в серебро наконечником дорогого атласного коня, — жеребец прянул с храпом, кидая грязь, брызгами разлетевшуюся с монастырской мостовой, понес вперед, — Савелков вылетел за ворота.
«Прожили свое, истеряли… Эх!»
И снова плеть змеисто ожгла бешено скачущего коня. Подпрыгивая в лад на седле, Иван все не мог унять злой обиды и повторял, сжав зубы, издевательскую приговорку юродивого: «Не князь, а грязь. Не князь, а грязь! Грязь! Грязь!»
Комья летели из-под копыт, звучно шлепая по плахам монастырского тына, по стволам дерев. Иван горько усмехнулся:
«В самом деле — грязь! Король этот… Верили, спорили, грамоту составляли! А кабы и помог, не хуже ли стало бы еще? Разваливается все! Друг, Гришка Тучин, уже отшатнулся. Селезневы… Он сам, с чего потянуло сюда? Не быть Новгороду! Не быть…»
Эх! Воля! Серые тучи, ветер! Все отдай за хмельной простор, за ровный сумасшедший скок коня! Неужели в кабалу к Ивану?!
После проводов великого князя заболел Офонас Остафьевич Груз, надежда и воля Софийской стороны. То ли простыл, а скорее — душой надломился.
Он лежал, когда Борецкая, воротившаяся из деревни, приехала к нему. В скудном свете лампад не разобрать было лица. Внесли свечи, и Марфа ужаснулась — до чего изменился Офонас за три прошедших месяца! Дышал он хрипло. Марфа посоветовала настой из трав, который, случалось, принимала сама. Офонас повел головой:
— Все пробовал… Парился… Ничего не помогает.
— Ничего?
— Ничего. Пережили мы с тобой, Марфа! Умереть бы в срок, как Григорий Кирилыч да Федор Яколич… Помнишь Григория Кирилыча-то? Хоть не видали бы этого сраму!
— Встанешь еще! — сказала она, сдерживая дрожь голоса. — Нужно собирать людей!
— И не встану, — ответил он хрипло. Помолчал, облизнул губы, добавил тише: — Я уж ничего не могу…
Что-то жалкое показалось в лице у Офонаса, впервые за все те годы, что знала она его. Марфа обвела глазами горницу: иконы, лампадки во всех углах. Тоже новое — не был особенно богомолен Офонас!
Она подала ему напиться. Поддержала, пока пил, тяжелую бессильную голову. Офонас выпил, откинулся на взголовье. Из-под ворота рубахи, на сине-багровой толстой груди видна была белая шерсть. Большие бугристые руки в коричневых пятнах бессильно лежали на одеяле.
— Ты, Марфа, в страшный суд веришь? — помолчав, вопросил Офонас. — Вот, конец света грядет?.. А я верю. Раньше-то не верил, не чуял ее…