Во мне начинала играть кровь. Плюнув, я воткнул ложку в кашу и заявил Капитонычу, что, пока не поднялся шум, Стикса необходимо перехватить на подступах к заставе — времени на раздумья у нас не больше часа. Взводный отмахнулся от меня, точно от привидения, размял шею, похлопал себя по карманам и, медленно выдохнув, спросил жестом закурить. Протягивая ему из пачки последнюю, измятую «охотничью» и зажженную спичку, я, однако, видел, что мои слова упали на благодарную почву. Капитоныч задумался, хотя его колотило будь здоров (или, не знаю, может, в точности наоборот: колотило оттого, что задумался). Когда после очередной затяжки он нес папиросу к краю матраса, пепел по дороге весь осыпа́лся ему на штаны, но он не замечал этого и как ни в чем не бывало тряс окурком в откинутой руке. Взвод тем временем в полном составе бесшумно и выжидающе, как покойников перед выносом, обступил нас со всех сторон. Рябая тень от масксети великаньей вуалью лежала на лицах. Воцарившуюся на площадке тишину не нарушал, казалось, даже грохот взлетающих «стрижей». Я стоял ни жив, ни мертв. Наконец Капитоныч растоптал бычок, сообщил, что отправляется в штаб — «связаться с заставой, то се», — а пока суд да дело предложил выдвигаться добровольцам, потому что «никто, кроме как по своему желанию, в
С этой поры — чуть стало ясно, что я возвращаюсь на высоту — мое разумное существо будто замерло, я превратился в инертного наблюдателя за самим собой, как если бы видел фильм со своим участием. Меня о чем-то с недоверием спрашивали, от чего-то с жаром отговаривали, даже осыпали ругательствами, на что я, занятый укладкой гранат и патронных пачек в рюкзак, лишь пожимал плечами и кивал куда-то вбок, где воображал истинного виновника переполоха. Я чувствовал себя, как перед боем, с той разницей, что источником моего самоотчуждения был не страх смерти, а чувство собственной правоты, какого-то невероятного преимущества. Поэтому, когда на площадку пришел взмыленный вертолетный комэск и рассказал о ЧП возле штаба — Капитоныч в каких-то «кущах» столкнулся нос к носу с нагрянувшим на аэродром Козловым, так что товарища подполковника сейчас вызволяли из нокаута и сопровождавший его особист, также получивший по морде, метал молнии по секретной связи в Кабул, — я только поинтересовался в ответ:
— Летим, значит, с вами, товарищ майор?
Комэск и с ним весь взвод молча уставились на меня. Выдержав театральную паузу и не прекращая экипироваться, я во всеуслышание пояснил, что единственное, чем теперь можно помочь Капитонычу, — вернуться на заставу для поимки «возможного дезертира» и сделать это так, чтобы и у самого Козлова, и у особиста сложилось впечатление, будто мы действуем в составе приданной десантникам группы усиления, то есть приказ о временном подчинении голубым беретам выполняется. Комэск промокнул пилоткой лоб, поддел рукав над запястьем, отер пальцем стекло часов и переступил с ноги на ногу:
— Ну не знаю. Могу взять на борт шестерых — максимум.
Я нацепил полный рюкзак, оправился и взглянул мельком на ребят.
— Да, наверное, больше-то и не надо, товарищ майор…
Удивительная все-таки штука человеческая память. Негромкая и почти благодушная реплика Мартына: «Е…сь всё конем», — послужившая вступлением к тому, чтобы он тоже начал перетряхивать свой вещмешок, и, как по цепной реакции, подвигнувшая на сборы еще человек пятнадцать, спустя всего полчаса, в десантной кабине «крокодила», уже слышалась мне моим ответом на неуверенное замечание комэска. Причиной этому недоразумению я поначалу счел страх неизвестности, вызванный тряской, ревом турбин и убывающим видом аэродрома, но страх, думаю, был только заместителем, ширмой другому фундаменту — злости на всех так запросто поддавшихся моим слоновьим уловкам самоубийцы.