Дальнейшая наша пресс-конференция — вплоть до минуты, когда подвыдохшийся Брюно адресовал Роме забористый французский эпитет, выдрал из-под чехла на камере фонарик и повел меня к зиндану — разрешилась лишь беглыми деталями боя (в тумане все вдруг взялись палить по сторонам и падать под пулями, летевшими неизвестно откуда:
Жерло зиндана поверх решетки было накрыто обрезком толя, и земля вокруг него была прибрана и густо посыпана песком. О разгроме, царившем тут при передаче высоты, говорили разве что редкие свалявшиеся крапины муки. Ниже перекладины на обоих столбах навеса почему-то запеклись многочисленные следы окровавленных ладоней и пальцев. Натянув на нос мокрый от пота ворот, Брюно за самый краешек, точно крышку с горячей сковороды, стащил толь с решетки и призывно помахал мне фонариком. Над севшим рукавом его рубахи сверкнул стеклянный глаз золоченого «ориента».
Через ржавые прутья жирно шибало мертвечиной, склепом.
Отвлекшись на часы, я поперхнулся и, сильно, до боли царапнув губы, сдавил рот и ноздри в горькой от солидола пригоршне.
— When we arrived, that had already happened, — оправдываясь, вполголоса поведал француз. — They didn’t let us film it…[55]
— Последнюю фразу он повторил раздельным шепотом, смекнув, видимо, что я, хотя и понимаю по-английски, но сейчас вряд ли слышу его.Задержав дыхание, я отмахивался пальцами не то от мясного смрада, не то от мух, не то от назойливых объяснений. Мутный трясущийся луч фонарика скользил по горе голых, почти сплошь покрытых чешуйчатой кровью и оттого казавшихся одетыми трупов. Верхушкой горы — ее, можно сказать, архитектурным завершением, приходившимся против жерла и отстоявшим от него немногим более метра — была отрезанная голова усача со свернутым подбородком, полузакрытым левым глазом и лощеной пепельной лункой правой глазницы.
Со спины, вклиниваясь между мной и Брюно, под решетку по очереди заглядывали мои заинтригованные добровольцы и тотчас, как один, с фырканьем и проклятьями шарахались, сдавали назад, будто лошади перед обрывом.
Вид подземной бойни не ужаснул и даже не сильно удивил меня. Я отошел от дыры, спросил у Бахромова папироску и, присев по другую сторону навеса, между зинданом и котлованом, пережидал вялый припадок злости человека, влетевшего по невниманию в грязь. Чуткий француз не стал следовать за мной и снова прикрыл яму толем. Беззлобно матерясь, Мартын объяснял Роме, что
—
Туман редел, истаивал помалу. Вверху нет-нет да и проскальзывала призрачная синева. После каждой затяжки я с отвращением сплевывал. В дыму мне мерещился вкус горелого мяса. Фаер продолжал изводить француза, до поры все обходилось словами и смешками, но неожиданно послышались оханье и топот, и в ту секунду, как я бросил окурок, ко мне подбежал растрепанный Брюно, взмахнул болтавшимися на пясти часами и стал жаловаться по-французски на подходившего следом огнеметчика. Дело было ясное. Я взял у Брюно «ориент» и молча посмотрел на остановившегося тут же взбешенного Фаера. Мы встретились глазами. Но Фаер имел сейчас перед собой лишь свою норовистую жертву. Кривляясь и топорно грассируя, он сказал мне то, о чем только что говорил французу:
—
Я ему что-то ответил, он погрозил мне автоматом и ушел.