Поваленный на землю шлагбаум мы миновали в полной тишине. Через бортик будки КПП лицом вверх перевешивался сарбос с размозженной головой — дымившийся АКМ мертвеца был брошен поперек согнутой в смертной судороге руки, и кровь еще ползла по насыпи, играла на камнях. Туман отступал нехотя, волнами, отваливался, будто тюль. Я шел со стиснутым ртом, так, словно больше следовало опасаться не того, что могло подстерегать снаружи, а того, что могло ударить изнутри, и это было сущее мучение: чувство опасности влекло меня куда-то назад, в пропущенное, непережитое.
Мартын, вдруг дернув меня со спины за локоть, подал стреляную винтовочную гильзу: «
— …Да в калошах кое-какие, — добавил он.
Я непонимающе осмотрелся. Мы были на полпути между позициями второго отделения и командным пунктом. Траншейные валы едва проступали сквозь мучнистую пелену тумана.
— Какие? кто?
Держа автомат у бедра, Мартын водил стволом в направлении окопов и рассуждал вслух:
— …ну «слона»[50]
мы сами спалили, а бээмпэху эти черти свели, и след простыл… «Cварки»[51] и безоткатки — китайские, ёптить, как пить… И своих пушек вон — по две на́ руки. И в калошах половина. И вот те… — Он не договорил.В командном пункте раздались глухие крики, возня и грохот борьбы, быстро стихшие, но заключившиеся не выстрелами, как следовало ожидать, а заоблачным, певучим — пусть и хриплым, заходящимся — треньканьем французской речи. Обвалились, чавкая, неровные шаги, и Дануц выгнал передо мной двух перепачканных грязью и сажей гражданских. Со словами: «Рации киздец. Разбирайтесь тут…» — он поставил между нами на землю большую видеокамеру в чехле и отступил.
В задержанных, несмотря на их «пуштунки»,[52]
дехканские рубахи и шаровары, с первого взгляда читались репортеры. Оба, судя по документам, работали на бельгийский канал RTBF, но если Марсель Брюно при том был хотя бы французом, то его помощник и оператор Хидео Кашима оказался чистокровным японцем, ни бельмеса не понимавшим даже по-английски.Разглядывая изящные корочки, я чувствовал жар в горле, перемогал его, как головокружение или дурноту. Появление телевизионщиков в наших горных палестинах всегда было дурным предзнаменованием. Сигнал от агентуры о том, что местные бородатые якшаются с залетными безбородыми при камерах, для одной из окрестных фортеций подразумевал обстрел как минимум и штурм как правило. Особый вес репортерские командировки обретали под конец войны, когда спрос на кадры с расстрелом русских гарнизонов и колонн стал подрастать на Западе, и душманы шалели прямо пропорционально этому спросу. На политинформациях Козлов докладывал нам по крайней мере о двух свежих случаях захвата и поголовного вырезания постов «картинки для». Посему первое, о чем я справился у француза (не сам, так как боялся сорваться, а через Рому-санитара, знавшего наизусть едва не все песни АББА), это насколько удачно вышло запечатлеть нынешнюю баталию. Мой нехитрый вопрос привел мосье в явное замешательство. Марсель Брюно, пожалуй, и без слов сообразил, что речь сейчас идет не о съемках, но о жизни его. Перебегая беспокойным взглядом между Ромой и мной, он что-то с пылом, неразборчиво уточнил у Ромы, развел руками и, не оборачиваясь, сказал пару слов по-японски своему подручному. Глянцевито налитый от страха японец откликнулся коротко, зло, сквозь зубы. Француз размашисто хлопнул себя по лбу, ткнул пальцем в землю и закатил длиннющую, на несколько периодов, тираду, которую Рома переложил после изрядной паузы, почесав в затылке:
— Короче, тут они, кажись, ни хрена не снимали еще…
Я кивнул на камеру с объективом без крышки.
— Вот как?
— Э-э… Уай нот? — спросил Рома француза.
Тот опешенно переступил:
— Pardon me?[53]
— Уай нот, б…дь? — повторил санитар незлобиво и тоже кивнул на камеру.