Шарль пробыл у аптекаря довольно долго. Хоть он и не был взволнован, тем не менее Гомэ пытался укрепить его, «поднять в нем дух». Заговорили об опасностях детского возраста и о небрежности прислуги. Госпожа Гомэ испытала эту небрежность на себе, так как до сих пор хранила на груди следы ожога от углей, которые кухарка высыпала на нее некогда из совка. Потому заботливые родители принимали тысячу предосторожностей. Ножи никогда не точились, полы не натирались. Окна были заграждены железными решетками, а камины — крепкими перекладинами. Несмотря на свою независимость, дети Гомэ не могли ступить шагу без надзора; при малейшей простуде отец пичкал их грудными лекарствами, а до четырех лет неумолимо все они носили шапочки, подбитые теплыми шерстяными валиками. Правда, то была мания госпожи Гомэ; супруг ее в душе огорчался этим, боясь вредных последствий такого давления на органы мышления, и забывался до того, что говорил жене:
— Уж не хочешь ли ты сделать из них караибов или ботокудов?
Шарль меж тем несколько раз пытался прервать разговор.
— Мне надо с вами поговорить, — шепнул он на ухо клерку, шедшему впереди него по лестнице.
«Неужели он что-нибудь подозревает?» — спрашивал себя Леон. Сердце у него билось, и он терялся в предположениях.
Наконец Шарль, заперев дверь, попросил его лично справиться о ценах на хороший дагеротип в Руане: то был сентиментальный сюрприз, который он готовил жене, — тонкий знак внимания, — свой портрет в черном фраке. Но ему хотелось знать заранее, на что он идет; эти справки не затруднят Леона, так как он ездит в город почти каждую неделю.
С какою целью? Гомэ подозревал за этим какой-нибудь «юношеский роман», любовную интрижку. Но он ошибался: Леон не затевал любовных шашней. Он был печальнее, чем когда-либо, и госпожа Лефрансуа замечала это по количеству пищи, которое он оставлял теперь нетронутым на тарелке. Она обратилась за сведениями к сборщику податей; Бинэ ответил высокомерно, что он «не состоит на жалованье у полиции».
Впрочем, его сотрапезник казался ему самому весьма странным: часто Леон откидывался на спинку стула, расставлял руки и в неопределенных выражениях жаловался на жизнь.
— Это оттого, что вы мало развлекаетесь, — говорил сборщик податей.
— Что же мне делать?
— На вашем месте я завел бы себе токарный станок.
— Но ведь я не умею точить, — отвечал писец.
— Ах да, правда! — говорил тот, поглаживая подбородок с оттенком презрения и вместе самодовольства.
Леон устал любить бесплодно; он начинал чувствовать ту угнетенность духа, какую причиняет повторение все тех же впечатлений, все той же жизни, когда ее не направляет никакой интерес, не оживляет никакая надежда. Ионвиль и ионвильцы наскучили ему, вид некоторых людей и домов раздражал его до потери самообладания, а аптекарь, при всем своем добродушии, становился для него прямо невыносимым. И в то же время виды на перемену положения не менее пугали его, чем прельщали.
Но страх вскоре уступил место нетерпению: Париж манил его издали фанфарами своих маскарадов, смехом гризеток. Ведь он должен кончать там свой курс юридических наук; почему же он не едет, что ему мешает? Он стал внутренне готовиться к переселению; заранее распределил свои занятия, мысленно обставил свою квартиру. Он будет вести там образ жизни артиста. Будет учиться игре на гитаре. У него будет халат, испанский берет, синие бархатные туфли… И он уже любовался двумя рапирами, скрещенными над камином, с черепом и гитарой посредине.
Всего труднее было получить согласие матери; между тем ничто не могло быть благоразумнее этого плана. Сам патрон советовал ему перейти в другую контору, где он мог бы большему научиться. Тогда, избирая средний путь, Леон занялся приисканием места клерка второго класса в Руане и, не находя, написал наконец матери длинное, подробное письмо с изложением причин, по коим ему следует переселиться в Париж немедленно. Она согласилась. Но он не спешил. Ежедневно в течение месяца Ивер возил для него из Ионвиля в Руан и из Руана в Ионвиль сундуки, чемоданы, свертки; и, справив себе платье, обив свои три кресла, накупив целый запас шелковых платков, словом сделав больше приготовлений, чем для кругосветного путешествия, Леон все же с недели на неделю откладывал отъезд, пока не получил от матери второго письма с советом поторопиться, если он хочет сдать экзамен до вакаций. Когда настала минута прощальных объятий перед разлукой, госпожа Гомэ заплакала; Жюстен рыдал; Гомэ, в качестве мужа твердого, старался скрыть свое волнение, он пожелал самолично донести пальто своего друга до калитки нотариуса, долженствовавшего отвезти Леона в Руан в своем экипаже. У Леона оставалось времени ровно столько, чтобы проститься с господином Бовари.
Поднявшись на лестницу, он остановился, будучи не в силах перевести дух.
При его появлении госпожа Бовари поспешно встала.
— Опять я! — сказал Леон.
— Я в этом была уверена!
Она закусила губы, и волна крови, прихлынув к ее лицу, залила его розовой краской от корней волос до самого воротничка. Она стояла, прислонясь плечом к притолоке двери.