Это происходит снова и снова, не только по четвергам, как было до войны; телефон может зазвонить в любой день недели, и Клод убегает, нетерпеливый, как подросток. Это уже не тот потерянный мужчина, которого Бланш едва узнавала после возвращения в «Ритц». Нет, ее муж вновь полон энергии; в его жизни появился смысл – типично мужской смысл: секс, тонус, удовлетворенное тщеславие.
Интересно, это та же самая «она»? Или кто-то новенький, может быть, фройляйн, а не мадемуазель? Ведь город кишит холеными белокурыми немецкими секретаршами, которые из кожи вон лезут, чтобы походить на Марлен Дитрих.
Бланш понятия не имеет, кто она, и насмехается над Клодом, подначивает мужа, надеясь, что он проговорится. Но когда она швыряет флакон с дорогими духами через всю комнату, бежит к двери, чтобы помешать ему уйти, называет его ублюдком и сукиным сыном, бросает ему в лицо самые страшные оскорбления, какие может выдумать, – Клод только плотно сжимает губы, печально смотрит на жену и отталкивает в сторону. Он спешит
И Бланш – американка, вышедшая замуж за француза и запертая в Париже, как в клетке, во времена мирового хаоса, впервые за годы их брака не может наказать Клода. И что еще хуже, полагаться на него – человека, который обманывает ее, чтобы сохранить ей жизнь.
Но Бланш должна как-то отомстить мужу; он должен заплатить за свою неверность. Эта мысль заставляет ее забыть о здравом смысле; однажды Бланш покидает отель, пускается по узкой улице Камбон и выходит на Вандомскую площадь. Раньше она была заполнена вереницами самых роскошных автомобилей, какие только можно себе представить: «Роллс-Ройсы», «Бентли». К каждой машине прилагался шофер в ливрее, который праздно стоял рядом или полировал хром в ожидании хозяев, остановившихся в «Ритце». Теперь единственные машины в поле зрения – это ненавистные черные «Мерседесы» с издевательской свастикой на дверях. А еще на площади стоит абсурдное количество танков; как будто, если союзники вторгнутся в Париж, в «Ритце» будет последний рубеж нацистской обороны.
Бланш проходит через сырой и холодный сад Тюильри; его все еще отважно украшают поздно распустившиеся цветы – хризантемы, розы. Она больше не прогуливается по Елисейским Полям: там слишком много немцев, играющих в туристов. Нацисты фотографируются на каждом углу, позируют с гражданскими, которые вынуждены натянуто улыбаться своим поработителям… Бланш обходит Поля, пробираясь по узким улочкам, проходя мимо кафе с обвиняющими, угрожающими надписями на выставленных у входа черных досках: «Евреям вход воспрещен».
Эти надписи теперь повсюду; нацисты «рекомендуют» владельцам магазинов и кафе размещать их. Вывеска за вывеской, буква за буквой… Париж постепенно превращается в Берлин. Меняются уличные указатели: сверху – немецкие названия, снизу – французские, мелким шрифтом. В кинотеатрах в основном идут немецкие фильмы. На парижском радио, как и на живых концертах, которые дают струнные квартеты «Ритца» или оркестры в Люксембургском саду, звучит странное сочетание произведений Штрауса и Дебюсси. Немецкая музыка воспитывает французов в духе превосходства арийской расы, а французская музыка, послушно исполняемая такими артистами, как Морис Шевалье и Мистингет, умиротворяет, заставляет послушно сидеть на своих местах. Хотя, по словам Клода, нацистские офицеры, которые на людях напевают отрывки из Вагнера, в тишине своих апартаментов слушают пластинки американских артистов, таких как Гленн Миллер и Томми Дорси.
Но только не джаз. Черные музыканты, которые до войны были очень популярны в некоторых парижских клубах, упаковали свои трубы и уехали прямо перед вторжением нацистов; их «черная музыка» была полностью запрещена. Даже Джозефина Бейкер, столь любимая здесь, поспешно покинула город, как только началась оккупация.
По воскресеньям немцы маршируют по Елисейским Полям – кажется, они думают, что доставляют этим удовольствие парижанам. Полчища солдат… Их черные сапоги стучат по мостовой, винтовки прижаты к плечам, головы высоко подняты. Каждое воскресенье – этот проклятый парад. Чтобы напомнить Парижу – как будто об этом можно забыть – кто здесь главный.
Синагоги и храмы пусты. Шторы в Марэ – бедном еврейском квартале – всегда плотно задернуты. Чтобы не увидели свет от субботних подсвечников. Чтобы не услышали пения.
Сейчас Бланш нечасто бывает в Марэ. Раньше она приходила сюда постоянно. Марэ напоминает ей некоторые районы Нью-Йорка: мужчины в длинных черных пальто и высоких черных шляпах, женщины с покрытыми головами… Было время, когда она появлялась в Марэ чаще, чем следовало, сама не зная почему.
Но не теперь. Бланш невыносимо видеть, как нацисты колотят в двери. Первый раз, когда она заметила семью (они говорили по-немецки, так что, вероятно, бежали в Париж всего пару лет назад), загнанную в грузовик, детей, со слезами зовущих потерянных домашних животных, родителей с ужасом и смирением на лицах, она прижалась к стене, чувствуя, как кровь стучит в ушах. Она видела такое в газетах и кинохронике еще до прихода немцев.