– Милый Клод, – шепчет Мария-Луиза, когда он переступает порог своего номера и бережно опускает жену на кровать. – Дорогой Клод… Дорогая Бланш… – Мадам Ритц всхлипывает, слезы текут по ее густо напудренным щекам. – Как такое могло случиться здесь, в Париже! В доме моего мужа.
Она качает головой и уходит, сочувственно пожав Клоду руку.
– Любовь моя, – шепчет он, глядя на Бланш, такую хрупкую и слабую. – Я… я старался, чтобы ты была в безопасности. Я хотел, чтобы все мы были в безопасности.
– У тебя паршиво получилось, – смеется она; звук похож на хруст стекла, раздавленного нацистским сапогом.
– Не надо. – Клод не может этого вынести. В то же время он не может не гордиться ею, не восхищаться тем, что она способна смеяться над ужасом, который пережила. – Не надо. Я недостоин тебя, Бланш. Недостоин того, что ты сделала для Парижа. И для меня.
– Хватит врать, Клод. – Теперь она плачет; он аккуратно ложится на кровать и прижимается к жене всем телом, не обращая внимания на грязь и вшей. – Между нами больше нет недомолвок. Я сказала им… я сказала проклятым нацистам, что я еврейка.
– Так вот почему они… – Клод не может заставить себя произнести слово «пытали».
– Нет, они начали раньше. И они мне не поверили. Они не поверили, что здесь, в «Ритце», могут быть евреи.
– Мы больше не будем это скрывать, – обещает Клод. – Отныне мы будем говорить только правду, моя дорогая.
Она лежит так тихо, что Клоду кажется, что она заснула; внимательно прислушавшись, он улавливает ее прерывистое дыхание.
– Я обещаю, что ты будешь в безопасности, – шепчет он. – Всегда. Я готов пожертвовать чем угодно, чтобы защитить тебя.
Клод не уверен, что смог бы выполнить оба этих обещания – обещание говорить правду и обещание защищать ее – даже в мирное время. Но он знает, что должен хотя бы попытаться.
И еще одно.
Больше никому и никогда не придется рассказывать Клоду Аузелло, какая у него храбрая жена. Он будет убеждаться в этом сам, каждое утро, каждый вечер. Он будет дорожить каждым разговором, каждым мимолетным взглядом. Каждой ее улыбкой и каждой слезинкой.
Он никогда не будет ее достоин.
«Ритц»
– Я пришел освободить «Ритц»! – кричит он, выпрыгнув из джипа, упершись руками в бока и широко расставив ноги, напоминающие стволы деревьев. Его борода стала длиннее и пышнее. И белее, чем в тот день, когда он был в «Ритце» в последний раз.
Но его все равно узнают. Сам Хемингуэй пришел освободить «Ритц»!
Клод Аузелло, стоя у входа, подавляет вздох. «Ритц» уже освобожден: последний нацист ушел вчера вечером. Ушел пешком, рыча и изрыгая ругательства. Когда за ним закрылась дверь, персонал рыдал и ликовал. Сотрудники маршировали по отелю, как солдаты, срывая со стен свастику. Праздновали в императорских апартаментах, прыгая на кровати, где спал Геринг, надевая его халаты с перьями марабу и танцуя под его любимые песни – как ни странно, немец обожал сестер Эндрюс, особенно их «Bei Mir Bist du Schön». Они вдесятером залезли в огромную ванну (предварительно, конечно, вымыв ее) и пили хорошее шампанское, которое Клоду удалось спрятать от немцев на складе за Сеной.
Хемингуэй достает из кобуры пистолет – немецкий пистолет, при виде которого многие невольно вздрагивают. На Хэме форма американского солдата. С ним еще четверо американцев.
Он взбегает по ступенькам; Клод Аузелло почтительно кланяется.
– Я здесь, чтобы освободить бар «Ритца», – заявляет Хемингуэй, запрокидывая голову. – За мной, ребята!
С пистолетом в руке он бежит по широкому коридору, улыбаясь белозубой американской улыбкой; он выглядит здоровым, сытым и довольным. Через минуту Хэм распахивает дверь бара и провозглашает:
– Я сделал это! «Ритц» снова в руках союзников! За это надо выпить!
Скоро в отеле начинают мелькать знакомые лица. Писатели и военные корреспонденты, музыканты и актеры, британцы и американцы толпятся у барной стойки. Все в пыли, все в форме; вальяжные и легкомысленные. Роберт Капа, Ли Миллер, Пикассо, который всю оккупацию отсиживался в своей квартире (в отличие от Гертруды Стайн и ее подруги Алисы, которые сбежали в деревню). Джордж Шойер – бывший помощник Фрэнка Мейера, а теперь главный бармен – откупоривает шампанское. Пробки хлопают так, что кажется, будто в «Ритце» стреляют. Но никто не вздрагивает; все продолжают пить и смеяться.
А потом…
– Привет, мальчики! – Сама Марлен Дитрих подкрадывается к Хемингуэю. – Папа! – мурлычет она, и Хэм опускается перед ней на колени. На Дитрих американская военная форма, сшитая так, чтобы подчеркнуть все соблазнительные изгибы ее тела. Блестящие светлые волосы коротко подстрижены. Макияж безупречен. Кажется, что она приехала в «Ритц» со съемочной площадки, но, по слухам, она только что вышла из армейского грузовика, в котором вернулась в город вместе с американскими солдатами.
– Капустка! Да здравствует Капустка! – На мгновение все озадаченно замолкают. Потом, вспомнив, что это прозвище, которое Хемингуэй дал Дитрих, разражаются радостным смехом. Марлен и Хэм обнимаются и страстно целуются.