Учитывая не раз звучавшие признания Марины, что она бессильна перед мужчинами (и женщинами) иудейского вероисповедания, эта новая связь с антисемитом была странна и дика. Да и само существо на сей раз попалось ей… удивительное, мягко говоря.
— Марина, Марина! — исступленный шепот в темноте. — У меня две вещи на свете: Революция — и Марина.
Такой восторженной любви к себе она еще не знала. Чудилось, он ее вовсе не видит, точно так же, как она не видела истинной внешности или души своих возлюбленных, пока не протирала вдруг свои затуманенные страстью глаза. Наконец-то сбылась ее мечта о мужчине, которому совершенно наплевать (не для мемуаров о собственном немещанстве и высоте духовной, а воистину!) на то, красивая она или нет, хорошо ли одета, как вообще выглядит.
Это было необыкновенно важно для Марины, которая однажды настрочила в дневнике такое признание: «Моя душа чудовищно ревнива: она бы не вынесла меня красавицей. Говорить о внешности в моих случаях — неразумно: дело так явно и настолько — не в ней!
— „Как она Вам нравится внешне?“ — А хочет ли она внешне нравиться? Да я просто права на это не даю — на такую оценку! Я — я: и волосы — я, и мужская рука моя с квадратными пальцами — я, и горбатый нос мой — я. И, точнее: ни волосы не я, ни рука, ни нос: я — я незримое.
Чтите оболочку, осчастливленную дыханием Бога. И идите: любить — другие тела!»
Кстати, идеализировала себя, «зелень глаз своих, и нежный голос, и золото волос» Марина только в стихах, да и то — «молодых». А вообще-то она относилась к своей внешности вполне трезво и даже критически: небось в бессменном коричневом бумазейном платье, с рано поседевшими волосами и поблекшим румянцем ей далеко до красоты! «Я слишком молода, чтобы из самолюбия утверждать, что — это мне нравится; я им (седым волосам) действительно рада, как доказательству, что какие-то силы во мне таинственно работают — не старость, конечно! — а может быть, мои — без устали — работающие голова и сердце, вся эта моя страстная, скрытая под беззаботной оболочкой творческая жизнь, — как доказательство того, что и на такое железное здоровье, как мое, нашлись железные законы духа…
Я абсолютно declassee. По внешнему виду — кто я?.. Зеленое, в три пелерины, пальто, стянутое широченным нелакированным поясом (городских училищ). Темно-зеленая, самодельная, вроде клобука, шапочка, короткие волосы.
Из-под плаща — ноги в безобразных серых рыночных чулках и грубых, часто нечищеных (не успела!) башмаках. На лице — веселье.
Я не дворянка (ни говора, ни горечи), и не хозяйка (слишком веселюсь), и не простонародье… и не богема (страдаю от нечищеных башмаков, грубости их радуюсь — будут носиться!).
Я действительно,
И вот сошлась эта («парочка — баран да ярочка») она, двадцативосьмилетняя, рано постаревшая Марина Цветаева, — и большевик, молоденький красноармеец, по-крестьянски румяный и синеглазый. Он приехал из Воронежа в Москву по каким-то сугубо партийным, может быть, даже государственным делам, однако в тощем вещмешке его лежали не только черные сухари, махорка, мандаты, удостоверения с крупными лиловыми печатями, но и томик Ахматовой (он и сам, кстати, писал стихи). Едва оказавшись в Москве, он моментально оказался в каком-то, условно говоря, литературном салоне, где и увидел — нет, не Ахматову, конечно, которая жила в Петрограде, — увидел он Марину Цветаеву, от которой ошалел с первого взгляда.
Сначала ему было негде жить в Москве — Марина пригласила его в свой дом и в свою постель. Одно было неотделимо от другого, потому что в ее доме спать где-то еще, кроме как в ее постели, было просто негде. Да и незачем.
— Марина, — бормотал ошеломленный поэт, едва разомкнув объятия, — ведь вы — Москва… странноприимная!
Мальчик, хоть и большевик, хоть и русский, был не столь уж простой. Он записался в партию накануне наступления белых на Воронеж, успел повоевать на Крымском фронте, и офицеров, попадавших в плен, кого расстреливал, а кого и отпускал — по «глазам». Словом, ангел с крыльями, запятнанными кровью.
Может быть, благостный, сочувствующий своим жертвам ангел смерти?
И малиновый румянец во всю щеку, и глаза чудесные, и руки по локоть в крови… Для Марины — олицетворение Руси: и взбесившейся в 17-м, и той, минувшей, сказочной, которая исчезла, больше не вернуть. Руси, которую она и презирала, и ненавидела, и боготворила… Подобно большинству русских, между прочим! После встречи с Борисом Бессарабовым (именно так его звали) она начала восторженно и вдохновенно писать поэму «Егорушка» — о Егории Храбром, русском поэтическом воплощении Георгия Победоносца.