Стихов он не любил и не читал их (кроме Гумилева). Зато любил женщин и знал у них успех! Он был неотразим, сила его обаяния была почти животная, он с первого взгляда знал, как, какими словами (чаще — жестами и телодвижениями) можно обворожить-очаровать-опутать любую! Победил многих — играючи. Победил и Марину, жену своего друга, — бог его разберет, то ли для того, чтобы приколоть новую бабочку в свою коллекцию, новую медаль повесить на лацкан (да какую сверкающую!), новую строку занести в неисчислимый «донжуанский список», а может (не исключено!), выполняя некое «особое задание» (провалившееся по полной неспособности «объекта разработки» к реалистическому мышлению — на грани полубезумия!). Но так уж был организован Родзиевич, что каждая его новая любовница, искренне ли им желаемая или по долгу службы, чувствовала себя на время единственной или если не первой, то уж наверняка — последней рядом с ним. Была убеждена, что именно ею этот длинный список будет закрыт.
Марина тоже какое-то время обольщалась. Не Родзиевичем, нет, — своей вдруг пробудившейся тягой только лишь к реальному, плотскому, усладительному.
И в этом она непрестанно признавалась Константину, за это непрестанно благодарила:
«Милый друг, Вы вернули меня к жизни, в которой я столько раз пыталась и все-таки ни часу не сумела жить. Это была — чужая страна. Друг, Вы поверили в меня, Вы сказали: „Вы всё можете“, и я, наверное, всё могу. Другие поступали как эстеты: любовались, или как слабые: сочувствовали. Никто не пытался
«Вы — мое спасение и от смерти, и от жизни, Вы — Жизнь (Господи, прости меня за это счастье!)…»
«Я тебя люблю.
Я не хочу воспоминаний, не хочу памяти, вспоминать то же, что забывать, руку свою не помнят, она
Не меньше чем вот так: умереть вместе, умереть от любви.
(Спустя четыре года после их с Родзиевичем разлуки Марина попытается объяснить то, что с ней происходило тогда, почему это любовное исступление владело ею столь сильно. У нее завелся тогда молодой двадцатипятилетний друг, поэт (альпинист, рано погибший) Николай Гронский. Его мать, дама, как принято выражаться «за сорок», вдруг влюбилась и ушла из семьи. Николай это очень тяжело переживал. Во всякое другое время своей жизни Марина разделила бы его переживание, его негодование. Однако теперь (после плотской школы Родзиевича!) вдруг вступилась за мадам Гронскую:
— Думал ли ты о последнем часе — в ней — женщины? Любить — это иногда и целовать. Не только «совпадать душою». Из-за сродства душ не уходят из дому. О, Колюшка, такой уход гораздо сложнее, чем даже ты можешь понять. Может быть, ей с первого разу было плохо с твоим отцом (не самозабвенно — плохо), и она осталась, как 90 или 100 остаются — оставались из стыда, из презрения к телу, из высоты души. Ей за сорок — еще пять лет… И другой! И мечта души — воплотиться наконец! Жажда той себя, не мира идей — хаоса рук, губ. Жажда себя, тайной. Себя, последней. Себя, небывалой!
Не переболевши — болезни другого не поймешь. Каждое слово о Гронской — это история Марининой болезни, которая чуть не стала для нее смертельной. А может, жаль, что не стала, — она умерла бы счастливой…