Уезжал домой я гражданином Ужуписа, решив, что меня полностью устраивает конституция, которая не требует от своих котов и подданных ничего, кроме здравого смысла и его отсутствия.
Вид сбоку
Как ваша фамилия? – строго спросил таксист, нанятый доставлять приглашенных писателей в гостиницу.
– Генис.
– Вы уверены?
– Увы.
– Ну, ничего, какой есть. Будучи русским писателем, – начал он, не успев завести мотор, – вы не можете не понимать, что нормальному человеку нельзя жить в этой стране.
– Почему? – опешил я.
– Потому, – объявил он заветное, – что на их язык нельзя перевести «Бежин луг».
– Почему?
– В этом неразвитом языке нет придаточных предложений.
– Почему? – опять спросил я, чувствуя, что повторяюсь.
– Идиоты. Это научный факт. Все ведь знают, что умных – один на миллион, а латышей – полтора миллиона. Пары не выходит.
Я думал, что приехал домой, а попал на линию фронта. Каждый встречный вступал со мной в спор еще до того, как я открывал рот.
– Даже вы, наверное, знаете, – сказал мне, знакомясь, талантливый автор с бритым черепом, – какой самый влиятельный в России писатель.
– Пушкин? – напрягся я.
– Лимонов!
– Почему? – опять завел я свое.
– Патриот, обещает насильно ввести полигамию.
– Архаично, – одобрил я, чтобы не ссориться.
– Я так и думал, что вам понравится. Вы же мамонт, из диссидентов.
Лед был сломан, и я решил поделиться заветным:
– Моя геополитическая мечта состоит в том, чтобы Россия присоединилась к НАТО.
– И моя. Чтобы НАТО – к России.
– Почему? – не нашел я другого слова.
– Потому, – отрезал он, уходя, – что мы вам – не Европа.
– Это вы – не Европа, – закричал я ему в спину, – а мы с Пушкиным – еще как. Он за нее даже умер.
Наш город упоминается в хрониках крестоносцев хрен знает когда. Только поэтому ему удалось отбиться от чести называться Гагаринск. Прежнее начальство всегда отличалось лояльностью, особенно когда дело доходило до словесности.
Так, главой всех журналистов Латвии, как я узнал на своем первом опыте, был Петер Еранс, который не только ничего не писал, но и говорил исключительно о сельском хозяйстве. Лысый, с пухлыми губами, он походил на Муссолини, подчиненные тем не менее звали его гауляйтером. Немецкий в Риге знали лучше, ибо по-итальянски говорили только старые врачи, учившиеся в Болонье, потому что в довоенной – свободной – Латвии евреев не брали в медицинский.
– Мы, – говорил Еранс в сезон, – народ крестьян. И красных стрелков, – спохватывался.
Следя за посевной, Еранс посылал в поля всех, кого встречал. Поэтому наши газеты страдали аграрным уклоном и оставались непрочитанными, если рижские хоккеисты, вооруженные Тихоновым и Балдерисом, не побеждали ЦСКА.
По другую сторону политического спектра был Илья Рипс с физфака нашего университета. Он был на два курса старше, поэтому я о нем услышал только тогда, когда, защищая Пражскую весну, Рипс облил себя бензином у памятника Свободы. Сперва его погасили курсанты, у которых Рипса отбили милиционеры, чтобы отдать в КГБ, отправивший его в сумасшедший дом на Аптекарской. В следующий раз я с ним встретился в книге Сола Беллоу, который познакомился с Рипсом в Израиле.
– В больнице, – рассказывал он американскому классику, – мне дали стул, и я уже больше не отвлекался от математики.
Не решаясь вступить с властями в столь прямую конфронтацию, я с детства грешил по мелочам. Особенно в Музее природы, где мы с второгодником Колей крали фрукты с выставки селекционеров, пока нас не поймал пожилой мичуринец. Быстро, однако, поняв выгоду, он помог нам обчистить другие витрины, оставив свою без конкурентов.
Теперь все эти люди даже мне кажутся литературным вымыслом, персонажами сказок, которые лучше всего получаются в северном захолустье вроде Скандинавии. Их города, представлял Андерсен, служат библиотекой. Каждый этаж – полка, каждое окно – книга, и в каждую – можно заглянуть.
Но из окна можно и выглянуть, чтобы вставить частную историю в соответствующий – сказочный – контекст. Над ним больше других в Риге поработал Михаил Эйзенштейн.
Он любил верховую езду, был грузен, несчастен и стрелялся с начальником, с которым спала его жена.
Великий сын ненавидел отца как раз за то, за что мы его любим.
– Папа́, – вспоминал Сергей Эйзенштейн в мемуарах, – победно взвивавший в небо хвосты штукатурных львов. Число построенных папенькой в Риге домов достигло, кажется, пятидесяти трех. И есть целая улица, застроенная бешеным «стиль-модерн».