Я молча пожал плечами. Дело было на даче, между Йыхви и Кохтла-Ярве, по-нашему здесь уже говорили только редкие отставники.
Впрочем, он зря беспокоился. Это дома нас считают чужими, в Америке мы все – наши. Что не мешает, услышав родную речь, переходить на другую сторону улицы – лучше всего мы знаем себя. Но и это не помогает, ибо за границей «мы» плотнеет, сбиваясь в кучу.
Назвать Хэнкок городом может только покладистая американская карта. Мэйн-стрит исчерпывали три магазина. В первом продавали сачки и удочки, во втором – блесны и червей, третий был закрыт до осени, но витрину украшало чучело черного медведя. За углом притаился бар с хромым бильярдом и корявым полом, усыпанным опилками.
– Чтобы кровь не замывать, – решил я.
В остальном город выглядел миролюбиво, а главное – непретенциозно: цены как в Мексике, и налоги такие же. За это Хэнкок полюбили отставные пожарные и богема на пенсии, прежде всего – наша. Многих я не видел с тех героических времен, когда художники-нонконформисты сражались с бездомными за самые опасные кварталы еще дикого Бруклина. Одержав пиррову победу, они добились того, что облагороженный их вернисажами район оказался им не по карману.
Первым я встретил легендарного скульптора по напряженному металлу, связывающего рельсы узлами с бантиком. В юности, рассказывают очевидцы, этот запорожец, красивый, как Андрий, и смелый, как Остап, делал стойку на крыше Академии художеств. Чуть позже, когда он оставил родину, переплыв море в резиновой лодке, про него слагали песни и писали романы.
– Как дела? – спросил я, не зная, о чем говорят с героями.
– Муза мучит, – отрубил он, чтобы я понял: ничего не меняется.
Другие были не хуже. Певцы-космисты, летописцы неведомого, мыслители потустороннего, они все что-нибудь строили. Одни – баню, другие – галерею, третий – погреб, четвертый – башню до неба.
Больше всего мне понравился художник-сибиряк, соорудивший на берегу Делавэра купальню, часовню и образцовый огород. Поздоровавшись, он уверенно, как в бумажник, залез в грядку, чтобы вытащить редиску, которую мы съели, небрежно отряхнув. В его ладном доме висела картина амбарного размера – огнедышащий зверь на фоне Петропавловской крепости.
Ну и конечно, в Хэнкоке был свой юродивый – поэт с ясными глазами и безграничной памятью. Состарившись, они с женой ходили нагими, чем страшно раздражали соседей, посещавших воскресную службу в стоящей тут же методистской церкви. По-моему, это было только кстати. Русская пара напоминала Адама и Еву, опустившихся от тягот изгнания. Город, однако, в наказание за эксгибиционизм отобрал у поэта четыре неработающих автомобиля, служивших мемориалом пьянки длиной в жизнь. В ржавых джипах хранились пустые бутылки.
– Конечно, они – идиоты, – ругался поэт, – но что с них взять, если три четверти американцев верят, что правительство скрывает контакты с летающими тарелками.
– Правильно делает, – подумал я, – похоже, что мы на них прилетели.
Надежно изолировав себя от Америки, русский Хэнкок живет как потерянное колено советского народа.
– Как всем эмигрантам, – написал про меня московский рецензент, – автору свойственно трепетное отношение к водке.
– Дожили, – обиделся я, но зря, потому что уже на завтрак хозяйка подала винегрет, заливное и кильку. Мужественно остановившись после третьей, хозяин завел диссидентский разговор, который, по сути, мало чем отличался от тех, что вели треть века назад: мы и они. Теперь, однако, нас стало значительно меньше, а их несравненно больше.
– Ты помнишь, что про них говорил Валерий Попов?
– «Бедные, но нечестные».
– Ну и что изменилось, когда они стали богатыми? Баснословная бедность сменилась баснословным богатством, американская мечта стала русской, Москва – Эльдорадо.
– Ну, не все так живут. В Пскове, например, отменили авиацию, когда выяснилось, что у горожан нету денег на полеты. Теперь туда можно доехать только поездом, в котором, кстати сказать, отменили гигиену.
– Ты – сумасшедший. Какой Псков?! У меня приятель был, такая же рвань, но сейчас он ближе Фиджи не ездит. Сколько, по-твоему, стоит его пиджак?
– Триста? – напряг я фантазию.
– Держи карман шире! У него шнурки дороже.
– Получается, что бедными мы их жалели и презирали, а богатыми мы их презираем вдвойне, а жалеем себя.
– Не в деньгах счастье.
– Это точно. Все бестселлеры на одну тему: богатые тоже плачут.
– Меня, – сменил он тему, все-таки выпив четвертую, – другое удивляет: насколько же там власть объединилась с народом.
– На семьдесят процентов.
– Но и остальные вряд ли хотят того же, о чем мы мечтали.
– А ты уверен, что раньше было по-другому?
– Не знаю. Может, у Брежнева и в самом деле был рейтинг, как у Путина.
Я ничего не ответил, потому что давно уже ничего не понимал. Раньше мне казалось, что нас разделяют власти – назло, но не искусно. Выпихнув одних и замкнув других, режим только крепче объединил тех, кого разделил океан.
– Ну какой из вас эмигрант, – польстил мне заезжий соотечественник, – так, гастарбайтер.