Раз уж выпало сидеть в санях и ждать, он снова, в который уж раз, принялся перебирать подробности дела о грамоте. Тело утащили люди Одинца — это ясно. Настасья, не зная, проговорилась: Авдотьица призналась атаману, что конюхи участвуют в розыске, и он не послал ее с этими бреднями в общеизвестном направлении, а научил подсунуть конюхам иной след… Кабы он был тут ни при чем, то и мудрить бы не стал… или — стал?..
Но для чего Одинцу с братией вообще понадобилось мертвое тело? Почему выкрали — ясно: боялись, что к ним прицепятся из-за деревянной книжицы. Но тело-то им на кой ляд сдалось?
Или при теле было еще что-то, наводящее на умную мысль тех, кому велено вести розыск?
Данила постарался вспомнить бедного парнишку — чистенького, нарядного, в матерью или сестрами вышитой сорочке… Может, крест на груди был приметный? Может, ладанка с особым смыслом?
Ведь рано или поздно объявилась бы родня старого Трещалы! И родители парнишки объявились бы! Чего ж добивались воры?..
Не оттуда, куда входила, а совсем из другой калитки, шагов на полсотни дальше, появилась Настасья с мешком, быстро подошла, забросила его в сани.
— Слушай, куманек! Я тебя до самой Яузы не довезу — мне поскорее возвращаться надобно! Тут Томилу, оказывается, ждут! Ох, подкараулю — живого места на нем не оставлю! Да и Лучке достанется!
А ведь Томила похвалялся Перфишке, будто грамота — у него с Трещалой, вспомнил Данила. Врал, чтобы Перфишка к ним Нечая привел? Но какой же загадочный смысл имеет это треклятое дедово наследство, коли ради него знающий многие тайны кулачных боев человек не побоялся нажить себе таких врагов, как Одинец с братией?
Но врал ли Томила?
Ведь носился же он, как очумелый, по Красной площади в день, когда сыскалось мертвое тело! Или он выслеживал кого-то, к этому делу причастного?
Одинца? Соплю? Еще кого-то, пока неведомого?
— Погоди, кума. Не надо меня на Яузу везти — я с тобой останусь.
— Это еще зачем?
— А чтоб тебе не одной с Томилой разбираться.
— Ну, куманек! Да одна-то я больше добьюсь, чем с тобой! Думаешь, он на меня руку подымет?
— Всяко бывает…
— Так ведь и я не боярышня! Думаешь, я по ночам безоружная хожу? А вот коли он со мной мужика увидит — точно драка будет. Он ведь биться-то умеет, его старый Трещала еще поучить успел…
— А что, кумушка, многих ли старый Трещала биться учил?
— Многих, куманек.
— А Одинца с Соплей?
Настасья задумалась, припоминая.
— Да, были вроде на Москве такие бойцы… Одинец ведь — стеночный атаман? Коли тот самый, то и его, поди, Трещала учил.
Данила почесал в затылке.
Как-то Тимофей рассказывал: несколько лет назад подьячие Разбойного приказа проворовались — кто-то из них за деньги столбцы переписал да и отдал человеку, к которому сведения попасть не должны были. И у всех подьячих, даже Земского приказа, даже безместных, что с Ивановской площади, на всякий случай образцы почерка брали. И вроде бы можно даже по почерку сказать, у кого и когда человек писать учился…
Если применить эту мудрость к кулачным бойцам, то те, кого обучал Трещала, бьются примерно на один лад, и Данила уже видел, как именно. А Богдана Желвака учил совсем иной мастер, и так научил, что для Богдана Сопля — не противник! Очень внимательно следил Данила за их боем и въяве увидел то, о чем Богдаш толковал, — и свиль, и скруты…
Конечно же, он понимал, что против сильного стеночника не устоит, у стеночника такой удар — коня с копыт сбить может, а состязаются они промеж себя порой так — кто больше полновесных ударов выдержит. Но он уже не видел ни в Сопле, ни в Томиле опасных соперников! Он знал, чем их можно одолеть! А остальное в тот миг заменил ему боевой порыв, замешанный, чего греха таить, на давней его хворобе — шляхетской гордости…
— Нет, кума, я с тобой останусь.
— Да на кой тебе?
— Нужен мне Томила.
— Так что ж, мне с тобой тут полночи на улице торчать? В тепло-то я тебя взять не могу — там гуляют, а ты человек посторонний…
— А ты меня к медведям спрячь, — усмехнулся Данила. — Я бы с ними поладил.
— Дались тебе медведи…
Некоторое время они стояли молча, потом Настасья подошла и прижалась к Даниле.
— Обними, куманек, теплее будет. А то, чтоб согреться, плясать позову.
— Никогда не видывал, как ты пляшешь.
— Коли хочешь, в субботу с собой возьму. Мы на богатый двор званы, и с куклами, и с медведями. Я тебе и на гудке сыграю. Меня ведь потому гудошницей прозвали, что лучше меня на Москве нет. Дай мне гудок — что хочешь изображу, хоть веселье, хоть тоску, хоть божественное. И во все душу вложу…
— Ты уж вложила раз душу — дьяк Башмаков заслушался, — напомнил Данила.
— Эк чего вспомнил! — развеселилась девка. — Про девичьи горести рассказывать — большого уменья не надо. Мне та Настасьица, которая Русинова, рассказала свою печаль, а я и запомнила, как она чуть в рев не срывалась. Ты вот хоть бы медведя изобрази — как он на задние лапы встает, как он пляшет! Это потруднее будет.
Настасья отошла, опустила голову, постояла и… преобразилась.