Лукерья подошла, опустив голову, да и рухнула перед подьячим на колени.
— Батюшка Гаврила Михайлович! Новых людей давно уж не было, да только разве ж я все знаю?! Одно знаю — не виновата моя голубушка Агафья Андреевна, а ее злые люди оговорили да извели!
— Будет тебе причитать! Так уж сразу и извели! — прикрикнул на девку Деревнин. — Как это ты можешь про новых людей в дворне не знать? Ты ж в троекуровском тереме, поди, с детских лет живешь!
— Ты, батюшка мой, девку не пугай, — вступилась Анна Семеновна. — Я за нее отвечу. Она при Агафьюшке жила, а Агафьюшкины комнатные девки и бабы с другими бабами не ладили — теми, что за обеими боярышнями ходят. Они и жили в разных теремах. И коли к боярышням бабу-бахарку, или инокиню, что духовные стихи поет, или хоть мастерицу, которая редкие и красивые швы знает, приводили, Лукерьюшке то неведомо. А сам знаешь, когда инокиня или бахарка придут, то дня два-три в дому проживут. И может статься, что таким путем пробралась в троекуровский дом измена… Нетрудно, батька мой, с зазорной девки, что с налетчиками валяется, румяна смыть да клобучок монашкин на нее надеть!
И опять Деревнин затосковал о Стеньке. Тот видел молодого инока — вот бы сейчас описал его Лукерье, а та, глядишь, чего путного сказала бы.
— Говоришь ты, матушка, складно да ладно, — сказал он Хотетовской. — Но пока я не пойму, откуда ты про Обнорского и его ватагу вдруг узнала, веры твоим словам не будет. Мало ли что тебе наговорила та девка!
— Девки, батюшка мой, разные попадаются, — с этими словами в горницу вошла чернокосая красавица. — Тебе угодно знать, правду ли я говорю. Привести сюда княжича Обнорского, чтобы слова мои подтвердил, я не могу, не обессудь. Но сейчас скажу такое, что ты поймешь — верить мне должен.
— Ну, говори, — позволил подьячий.
— Помнишь ли, батюшка Гаврила Михайлович, как прошедшей зимой удавили тещу стряпчего конюха Родьки Анофриева и как искали ее пропавшую душегрею?
— Про то многие известны, — осторожно отвечал Деревнин.
— А что сыскал ты, батюшка мой, ту душегрею в Приказе тайных дел, на столе у дьяка в государевом имени Башмакова — многие ли известны?
Тут-то Деревнин и смутился — вспомнил все домыслы о проклятой душегрее, вспомнил, как, подстрекаемый обалдуем Стенькой, прямо в Приказе тайных дел подпорол ее, чая отыскать несуществующую кладовую роспись, нашлись же корешки, в клочок бересты обернутые…
— Кто ж ты такова, коли про это знаешь?
— Кто я такова — про то у благодетеля моего, Дементия Минича спрашивай. Коли он скажет — стало, тебе про то, Гаврила Михайлович, знать надобно. А не скажет — не обессудь. Дьяку в государевом имени виднее, кто про что знать должен.
— Тогда вот тебе иной вопрос. Коли ты знаешь, что княжич Обнорский на Москву с ватагой прибыл и козни плетет, для чего ты мне про то доносишь, а не благодетелю своему, дьяку в государевом имени Дементию Миничу Башмакову?
Девка улыбнулась. Улыбка была стремительная, сверкающая, недобрая. После чего чернокосая красавица преобразилась — брови сошлись, плечи отошли назад, чрево подалось вперед, нос задрался, лицо исполнилось высокомерия, и она едва ли не басом произнесла:
— Ведомо мне учинилось…
Деревнин ахнул — он въяве увидел перед собой старого подьячего Семена Алексеевича Протасьева, все его дородство, всю его повадку, и даже седую бороду, кажется узрел…
И тут же наваждение пропало. Перед ним опять было красивое девичье лицо, и голос сделался звонок, и слова звучали не из приказного быта, а обыкновенные:
— …что ты, батюшка Гаврила Михайлович, розыск ведешь по делу о похищении и убиении младенца Илюшеньки. Ты, стало быть, уж многое разведал и еще более разведаешь, коли по верной дорожке пойдешь. И мне разумнее потолковать с тобой, чем нестись к Башмакову в Коломенское, зная заведомо, что он тебе же все мои сведения и передаст. А ты, Гаврила Михайлович, по этой части подьячий опытный, разумеешь, что к чему…
Деревнин усмехнулся — вот теперь он все понял.
Девка не просто сообщала добытые сведения, а желала их продать. Уж какие там у нее с Башмаковым уговоры — одному Богу ведомо, а денежки, видать, сейчас понадобились. И не отвертишься — вон Хотетовская, хитрая баба, смотрит, ухмыляется и молчит. Но денежки окупятся: раскрыть дело о воровской шайке, которая на троекуровском дворе безобразничала, — это и государевой похвалы сподобиться, и Разбойному приказу нос утереть.
— Что сведения до меня донесла, за то хвалю, — сказал он. — Ловка ты, девка, да только не девичье это дело — за лесными налетчиками гоняться…
— Люди Обнорского моего жениха порешили, — вдруг помрачнев, сообщила она. — Сама чуть жива осталась. Не успокоюсь, пока княжича в могилу не сведу. Да не тихомолком, а чтоб вся Москва его бесчестье видела!
— Вот оно что…