Дед не удивился, встретил с поклонами и препроводил в шорную — лучше места на белом свете он не ведал. Туда Богдаш доставил недовольного Стеньку. Судя по их сердитым рожам, перебранка между ними по дороге вышла знатная. Да и было что делить! Стенька навеки запомнил, как этой зимой чуть было не подложил под красавца Богдашку свою венчанную жену Наталью. А Богдаш тоже запомнил Стенькину засаду и нацеленные на себя мушкетные дула.
— Говори, кто таков, а то я запамятовал, — велел Башмаков. — Вроде бы ты той зимой в дело о похищенной душегрее замешался.
— Земского приказа ярыга Аксентьев, — доложил Стенька.
— Какие столбцы затребовал в Разбойном приказе подьячий Деревнин?
— Давнее дело, как налетчиков со Стромынки ловили, — неохотно отвечал Стенька.
Ему было страх как любопытно, для чего Деревнин ворошит те столбцы, каких подробностей и имен в них ищет, но хитрый подьячий на вопросы не отвечал.
— Для чего ему?
— Того я знать не могу, а разве что ты, батюшка Дементий Минич, его спросишь, тебе-то скажет, — присоветовал обиженный Стенька.
Башмаков рассмеялся.
— Ступай, Аксентьев, приведи своего подьячего. Да не открыто. На ухо ему шепни, выйдите из приказа порознь, понял?
Выпроводив вмиг повеселевшего Стеньку, Башмаков обратился к Богдану:
— А ты ступай и приведи сюда Данилу. Ишь, ловок Евтихеев, да не на тех напал. Коли от нас что прячут — выходит, нам именно того и надобно, а, Богдаш?
— Нашел кому врать, — презрительно молвил Желвак и, поклонившись, убежал.
— Назарий Петрович! — позвал Башмаков. — Парнишка, что грамотку мне привез, — он чей?
Дед Акишев стоял у проема для дверей шорной — дверей, которые так никогда и не были навешены. Потому вошел сразу и, поклонясь, отвечал:
— Парнишка наш, ведомый, хорошевский. Моего крестника чадо.
— Славный парнишка. Надо бы на Аргамачьи взять, как полагаешь?
— Для Аргамачьих и растим, для государевой службы.
— Так он уж на возрасте, пора бы. И в седле сидит — любо-дорого посмотреть.
Похвала деда почему-то не обрадовала.
— Хворает он сейчас, чирьи летом по всему телу садятся. Корневщицы сказывали, годам к семнадцати само пройдет. А пока его бабка лечит, в травах парит, не брать же с ним и бабку на Аргамачьи. Как поправится — сам пойду к дьяку, пусть в список внесет и жалованье ему положит.
— Ну, тебе видней. А мне бы он и теперь пригодился. Где он?
— Прискакал из Коломенского, сразу доложил, что поручение исполнено, и я его обратно в Хорошево отправил, — хмурясь, сообщил Башмакову дед Акишев. — Нечего ему на Москве болтаться, одни соблазны. И на брюхо слаб. Хворым уродился. Съест чего не надобно — три дня пластом лежит. Так пусть лучше в Хорошеве щи хлебает. Хрен да редька, лук да капуста — лихого не попустят.
— А на вид не скажешь, — с некоторым подозрением глядя на деда, заметил дьяк. — Тощеват, ну да были бы кости…
Он задал еще несколько вопросов о старых конюхах, которые жили по семьям на покое. Дед Акишев оживился, отвечал радостно, со многими подробностями. А тут и подьячий Деревнин явился, сильно напуганный тем, что дьяк в государевом имени его тайно зовет на конюшни. Деревнина сопровождал Стенька, имея весьма гордый вид: вот ведь как быстро с приказанием управился!
— По добру, по здорову ли, Гаврила Михайлович? — спросил Башмаков со всей любезностью, какую только может проявить старший по званию к младшему.
— Бог милостив, — отвечал Деревнин. — Чем могу служить?
— А вот чем. Для чего ты в Разбойном приказе столбцы с делами стромынских налетчиков брал?
Деревнин громко вздохнул.
— Уж не знаю, как и сказать. Боюсь, батюшка, за дурь сочтешь…
— Сочту — вместе посмеемся, а ты сказывай.
— Я веду розыск по смутному делу — об убиении сына боярина Троекурова. И без того там невнятицы много, а тут еще проведал я, что в троекуровском доме воду мутит человек, коему бы сейчас в дальней обители грехи замаливать. Бежал, видать…
— Судя по тому, что ты его следов в тех столбцах ищешь, человек твой — роду Обнорских.
— Именно так.
— Как про то проведал?
— Вот тут-то и дурь… Добрый человек надоумил.
— Кто таков?
— Не назвался. Однако многое ему ведомо.
— Что же ему такое ведомо, Гаврила Михайлович?
Подьячий замялся.
— Боюсь, осерчаешь…
— Не осерчаю! Ну, скажешь ты наконец?! — нетерпеливо прикрикнул на подьячего Башмаков.
Стенька насторожился. О нем забыли, и он, стоя у дверного проема шорной, незримый для Башмакова, жадно слушал разговор.
— Ведома ему подлинная причина, по коей Обнорских покарали.
— И что же за причина?
— Княжич с сестрой своей согрешил, а старый князь покрывал.
— Так… Что еще твой человек путного сказал? — подумав, спросил Башмаков.
Деревнин был подьячий опытный и по голосу начальства, по малейшим его изменениям, мог судить, благосклонно ли оно или вот-вот грянет гром.
Башмаков метать громы явно не собирался. Более того — хоть и напустил на себя строгий вид, но то, что говорил Деревнин, явно совпадало с какими-то его собственными замыслами и выводами. Поэтому-то подьячий осмелел окончательно.