Впору было прочь бежать, но Данила вспомнил про Матрену Лукинишну, потаенную бабку-корневщицу, которая пользовала всех молодых девок и умела ловко вытравлять плод горькими настойками. Вот у нее можно было, пожалуй, спрятаться — держать язык за зубами она умела и чей Данила кум — прекрасно знала.
Пошли к бабке в ее малую избушку на задах.
Жила Матрена Лукинишна в тесноте — половину жилья огромная печь занимала. Все стены были увешаны пучками травок, на огороде тоже не столь репа с капустой, сколь травы росли. Но был у нее сарайчик, в сарайчике же можно, набив мешок-сенник, расположиться на нем с удобствами, а чем укрыться — бабка даст, у нее, как у всех старух, тряпичной казны запасено — внукам и правнукам надолго станет.
Данила полагал, что Богдаш, проводив его, уйдет, и можно будет потолковать с бабкой, узнать новости. Матрена Лукинишна не глупа, первым делом про куму доложит. Но треклятый Желвак объявил:
— Сдам тебя куме с рук на руки, как дьяку обещал. Не то еще ночью удерешь, побежишь Кремль подкапывать. Сковырнешь Водовзводную башню в реку — а мне отвечай!
— А Настасьица-то уже два дня носу не казала, — обрадовала бабка. — Где-то она по своим делам ходит, пропадает, хорошо, коли к утру заявится. Про то, может, Федосьица ведает…
Данила весь поджался — ну как на ночь глядя придется к былой полюбовнице в окошко стучаться!
— Ты, бабушка, мне тоже сенник дай, — сказал на это Богдаш. — Переночую в сарае с Данилой, постерегу его. А то место тут бойкое, к тебе молодцы заглядывают, как бы сгоряча его не огуляли, бороды-то нет, впотьмах, того гляди…
Данила вскочил с лавочки, куда обоих усадила гостеприимная бабка, и кинулся прочь. Еще недоставало от Желвака такую чушь слушать!
Идти, впрочем, было некуда.
Он замедлил шаг и невольно вспомнил другую ночь, зимнюю, когда не зная, куда деваться, ходил и ходил по утоптанному снегу, по незнакомым переулкам, тесно прижимая к боку руку в разодранном по шву рукаве. И выходил же себе зазнобу…
Все воскресло в душе — как Феклица зазвала в церковь, как крестили Феденьку, как впервые увидел Настасью.
Богдаш нагнал его и увесисто хлопнул по плечу:
— Не дури! Мало ли что — я останусь, а то потом мне Башмаков за тебя шею свернет. Сдам куме с рук на руки — пускай она тебя прячет, где ведает…
Данила постоял, усмиряя пылкую злость, повернулся и пошел обратно к Матрене Лукинишне, Богдаш — за ним.
Бабка добежала до соседки (оказалось, что вдова Марьица Мяскова перебралась на Неглинку и завела тут хозяйство, кур, уток и корову), принесла крынку молока и половину хлебной ковриги. Хлеб малость подсох, но Богданов нож и не с таким добром управлялся. Поели и пошли в сарай, куда Матрена Лукинишна принесла чем укрыться.
Вечер выдался теплый, девки разбежались — кто к кружалу, подхватить полупьяного дружка да привести к себе, кто в гости, в сад, в резную беседку, где сидеть с подругами и ждать молодецкого свиста за воротами. Одна только Матрена Лукинишна, поди, и осталась дома в этот весенний вечер. Она, помолясь, легла, погас свет в маленьком, высоко прорезанном окошке. Данила затворил дверь сарая, улегся, укутался в ватолу, наподобие той, какой накрывался в телеге. День выдался суетливый, а сон не шел. Богдашка тоже не спал — ворочался, укладывался поудобнее. И что-то сделалось со временем — оно то возникало, то исчезало, и сон, почти проскользнув в душу, испуганно отступал, таял, а где-то высоко запел соловей и ему отозвался другой, потом третий… Соловьи переговаривались, словно делили между собой этот клочок Божьего мира: я пою здесь для своей соловьихи, и ты уж сюда летать не изволь, а я пою тут, а я — на самом берегу…
Так и лежали они оба, то утопая в дреме, то вываливаясь на ее тонко натянутую поверхность, но все время, хоть осознанно, хоть неосознанно, слышали влюбленных соловьев. И сквозь щели проникло в сарай раннее утро, и тогда-то спать захотелось уже по-настоящему, но именно тут и распахнулась скрипучая дверь.
— Ишь ты! А я думала — шутит Марьица…
Настасья стояла на пороге веселая, бодрая, словно не шастала всю ночь незнамо где, и смотрела на два распростертых тела — именно тела, потому что соображали Богдаш с Данилой очень плохо, точнее сказать — вовсе не соображали.
— Куманек! А, куманек?
Данила сел, кутаясь в шершавую ватолу. Жмурясь, он глядел в распахнутую дверь и не видел Настасьи — только темное продолговатое пятно. И голос слышал. Была в этом присутствии голоса и отсутствии облика некая бесовщинка…
— Ты, что ль, кума? — наконец пробормотал он.
— Я, куманек. Что там у вас на Аргамачьих стряслось? Марьица сказывала, к ней Лукинишна приходила молока для вас просить, так чуть ли не вы оба в бега ударились. Я уж обрадовалась — таким двум молодцам в ватаге всегда место сыщется! Ты, куманек, помнится, все к плясовым медведям приглядывался? Наш Репа тебя обучит, ремесло тебе передаст, будешь ходить с горбатыми, показывать, как мужики вино пьют и малые ребята горох воруют.